Сегодня говорят о границах познания, поскольку не знают, какова цель мышления. Рудольф Штейнер. Введение ко II тому Естественнонаучных сочинений И.В. Гете 1887 г.
Лабораторный стол должен сделаться алтарем. Рудольф Штейнер Лекция 29 апреля 1918 г.
Истинный гуманизм есть вера в Бого-человека, истинный натурализм есть вера в Бого-материю. Владимир Соловьев 1883 г.
Многоуважаемые присутствующие!
Позвольте мне прежде всего выразить самую сердечную благодарность Объединению по поддержке антропософской работы среди ученых1 за предоставленную возможность говорить в этой ориентирующей лекции об отношении между определенными особенностями современной науки и антропософией. При этом необходимо попросить вас как раз сегодня принять во внимание, что в такой первой, ориентирующей лекции присутствует определенная трудность, так как в ней, разумеется, можно лишь кратко указать на многое из всего того, что можно сказать по такой обширной теме. Поэтому неизбежно могут быть даны лишь импульсы, требующие, само собой, дальнейших изложений и оставляющие пока естественным образом без внимания многое, что будет накапливаться в виде вопросов.
Но и в непосредственно предметном отношении есть определенные трудности при разговоре на нашу сегодняшнюю тему. Первая состоит, конечно, в том, что сегодня в самых широких кругах именно при обсуждении в какой-либо связи этой темы - о соотношении науки с антропософией - сразу проявляется широко распространенный предрассудок, будто имеющаяся здесь в виду антропософская наука о духе стремится занять позицию, противоположную по сравнению с современной наукой, которая интенсивно развивалась в последние столетия человеческой истории и достигла своей высоты в последней трети XIX столетия - по крайней мере в ее образе мышления и в методологии. Но дело-то обстоит именно не так! Ведь антропософия, о которой я говорю, стремится как раз утвердить и развивать самые лучшие принципиальные основы того, что имеет предпосылкой здравое человеческое воззрение, человеческую научную установку (Gesinnung); она признает в самом высоком смысле значение обычной науки и ее дальнейшего развития.
Ибо при таком ее развитии обнаруживается, что из надежных основ научного образа мышления - если только правильно его понимать и следовать ему не в одних только его логических, но в его действительно живых выводах, - из этих надежных основ и становится возможно обрести путь к тем сверхчувственным областям мирового бытия, с которыми человеческое существо должно чувствовать себя связанным именно в своей вечной основе. Так что в определенном смысле просто благодаря прямому продолжению того, что является принципиальным в науке, должен быть через антропософию обретен путь в сверхчувственные области.
Разумеется, ведя речь именно в вашем кругу об отношении антропософии к науке, я должен буду, вывести вас, так сказать, за рамки того, что вы привыкли считать научной добросовестностью и научным образом мысли. Но я ведь должен буду говорить не об отдельных областях науки, а в определенной мере о самих ее основах. И поскольку среди вас, многоуважаемые присутствующие, многие принадлежат к совершенно разным областям науки, я, естественно, не смогу удовлетворить все отдельные потребности, и что-то будет двигаться, так сказать, на кажущемся абстрактным уровне, хотя он и не предполагался как абстрактный. Так что из того, что мне предстоит сказать, каждый, возможно, должен будет лишь сделать выводы для своей отдельной области.
Агностицизм - это ведь сегодня не так часто употребляемое слово, но оно означает нечто связанное как раз с основами нашего сегодняшнего научного образа мысли. Этот агностицизм в качестве, я бы сказал, правомерного научного - или, лучше сказать, философского - образа мышления был основан такими деятелями, как Герберт Спенсер.2 Этот термин предпочтительно употреблялся им, и если мы желаем найти что-то вроде определений агностицизма, то должны искать их у него.
Но как основа, или лучше сказать, как основная нота научного мышления, этот агностицизм имеет место в самых широких познавательных областях современности. Если говорить сперва совсем абстрактно о том, что подразумевается под агностицизмом, можно было бы сказать приблизительно следующее: признаются в качестве надежных те научные методы, что сформировались в последние столетия; посредством их занимаются наукой надлежащим образом - как мы и должны сегодня заниматься ею в определенных областях: через наблюдение, через эксперимент и через то, что является мыслительной обработкой эксперимента и наблюдения.
Я подчеркиваю: такой подход к науке абсолютно оправдан для определенных ее областей. И вот, работая таким образом в науке, приходят к тому, что говорят себе: несомненно, этой наукой достигается многое относительно познания лежащих в основе мира закономерностей. И затем познанные таким образом закономерности пытаются затем распространить и на человека, чтобы получить то, чего ведь и желает иметь от познания каждый, обладающий здоровым мышлением: представление о положении человека в мироздании, о его назначении в мироздании.
Однако, занимаясь таким образом наукой, приходишь - просто в ходе самой научной работы - и к тому, чтобы сказать: да, открываются эти закономерности, но они связаны, собственно, лишь с сопоставлением внешних феноменов, как они даны внешним чувствам; либо же - в случае, если они не даны внешним чувствам - упомянутые закономерности могут быть выведены на основе уже накопленного материала, полученного из чувственных наблюдений. Но при этом видишь, что исследуемое таким образом о природе и человеке никогда не может быть распространено на те области, что в более древних формах человеческого познания рассматривались как сверхчувственная основа мира, с которой должна быть как-то связана глубочайшая сущность человека, его - если это может быть так названо - вечная сущность.
Так что именно благодаря научному способу наблюдения приходят к признанию научно-непознаваемого, приходят к определенным границам научного исследования, приходят, самое большее, к тому, чтобы сказать себе: человеческая душа, внутреннее человеческое духовное существо должно быть связано с чем-то, что одной этой наукой не достигается. То есть то, с чем человек таким внутренним образом связан, принадлежит к области непознаваемого. Здесь человек стоит именно перед агностицизмом, в отличие от гностицизма, и этим современная духовная жизнь поставила себя в известную противоположность тому, что имело место, скажем, в те времена, когда сама познавательная установка (Erkenntnisgesinnung) и гностицизм именовались гнозисом.
То же, о чем мы говорим здесь сегодня как об антропософии, вовсе не является - как иные полагают - просто «подогретым» древним гнозисом; последний не может воскреснуть, он был порожден образом мышления своего времени, возник из всего того, что я бы позволил себе назвать наукой того времени. Сегодня мы живем в эпоху, на заре которой стояли великие человеческие индивидуальности и их деятельность, мы живем после Коперника, после Галилея - я не называю многих других, - мы находимся в эпохе, когда, намереваясь основать науку о сверхчувственном, мы должны учитывать теперь все, что было привнесено в человеческое развитие через такие и подобные им индивидуальности. И уже просто высказывая это, тем самым (implizite) делаешь ясным, что сегодня уже невозможно встать на позицию гнозиса, не имевшего, конечно, ничего от современной науки. Но позволительно указать на то, что эта гностическая точка зрения в определенной связи являлась именно противоположностью того, что звучит сегодня как основная нота научности, и эта гностическая точка зрения заключалась в том, что человеку вполне возможно, если он обращается к своим высшим внутренним, не употребляемым в обычной жизни силам познания, - что ему вполне возможно возвыситься к сверхчувственным областям и обрести то, что может тогда становиться если и не религией, то основой также и религиозной жизни.
Я хочу вначале напомнить вам общеизвестное, но способное, тем не менее, особым образом указать на ту метаморфозу, что претерпел процесс познания в ходе развития человечества.
Вы ведь все знаете, какие изменения претерпела философия уже просто в связи с внешней научной жизнью. Философия, собственно, еще и в нынешнюю эпоху включает в себя весь объем того, что явилось научным познанием. Но когда-то философия уже в качестве человеческой деятельности была чем-то таким, на что с полным правом указывает само ее имя.3 Философия была чем-то исходящим не только из человеческого интеллекта, не только из наблюдения и эксперимента, хотя она распространялась и на результаты, до которых могли тогда дойти интеллект, наблюдение, а также примитивный еще тогда эксперимент. Нет, философия была поистине тем, что в неизмеримо большей степени, чем это оправданным образом свойственно сегодняшней нашей науке, исходило из всего человека. Философия исходила из отношения всей души, чувств человека к миру; и в эпоху, давшую философии ее имя, вовсе не сомневались в способности человека дойти до определенной объективности в познании также и тогда, когда он ищет свои познания не только через эксперимент, наблюдение и интеллект, но пользуется и другими силами - силами, которые должны быть названы словом любовь - тем же словом, с которым мы связываем некое совершенно определенное отношение к чему-то.
А ведь в греческую эпоху философия охватывала все то, что мы сегодня объединяем в природо-познании. В течение столетий именно из философского стремления развилось то, что мы теперь имеем как природопознание. Оно однако претерпело в новейшее время неимоверную перемену, -перемену, сделавшую его основой жизненной практики в области техники, имеющейся вокруг нас сегодня.
Ибо, не правда ли, рассматривая непредвзято научную жизнь современности, приходится сказать себе: то, что сделало науку последнего времени столь великой, - это как раз то, что и в практической жизни теперь может быть положено в основу техники. Наша естественная наука стала наконец тем, что соответствует одному высказыванию Канта: наука содержит действительное познание лишь постольку, поскольку в ней содержится математика. (Я ведь хотя и говорю нередко, что являюсь противником Канта во многих областях, тем не менее солидарен с ним в том, что и я также могу признать). Я хочу сказать этим, что в научной практике, и именно в практике естествознания, такой подход все более и более получает признание.
Мы занимаемся сегодня наукой, отдавая себе отчет в том, что изучаемое через наблюдение и эксперимент в пространстве и времени мы связываем с тем, что дает нам математика через чистое умозрение. И научную достоверность мы ощущаем именно в той степени, в какой способны сплести воедино (verweben) нечто, являющееся таким исключительно внутренним человеческим познанием, внутренним человеческим переживанием, как математика, - сплести это воедино с тем, что дают нам наблюдение и эксперимент. Охватывая даваемой нам в чистом внутреннем переживании математической достоверностью то, что приходит к нам извне, мы чувствуем, что действительно связываемся с этим внешним в процессе познания. Эта связь нам необходима, чтобы ощущать научную достоверность.
И таким образом, исходя именно из естественнонаучных предпосылок, мы все больше и больше приходим к ощущению достаточной научной строгости в самом факте математического обоснования результатов, получаемых в ходе научной работы.
Почему это так? Причина, собственно, лежит уже в том, мои глубокоуважаемые присутствующие, уважаемые коллеги, о чем я только что сказал, - она лежит в том, что занимаясь математикой, мы имеем дело исключительно с нашим собственным душевным, остаемся, так сказать, совершенно внутри себя.
Полагаю, что те, кто особенно предались математическим исследованиям, согласятся со мной, если я скажу: что касается внутреннего переживания, то математическое как таковое, сами занятия математикой есть нечто, дающее тому, кто занимается этим из внутренней способности и склонности (Anlage), из внутреннего, хотелось бы сказать, энтузиазма, гораздо большее удовлетворение, нежели любое другое познание внешнего мира - просто потому, что шаг за шагом человек непосредственно связывается с тем, что он имеет как научный результат. И если могут выступающее навстречу извне связать с тем, устройство (Aufbau) чего, так сказать, внутренне знакомо - ибо сами ведь это внутренне построили, - тогда именно в том, что возникает как научный результат этого сплетения (Verwobensein) полученного извне с выработанным математически, именно в этом чувствуют тогда себя стоящими на надежной основе.
Так что как раз потому, что наша наука позволяет связать внешнее с тем, что внутренне переживается в математике, мы в кантовском смысле признаем что-то научным в той мере, в какой оно содержит в себе математику.
Тем самым, однако, открывается в то же время путь для совершенно определенного понимания естественнонаучного мировоззрения. Такому пониманию, следующему за ним в самих его выводах, следует и антропософский метод. Ибо что же, собственно, означает само то, что мы пришли к такому пониманию естественной науки? Это свидетельство нашего стремления развивать свое мышление внутренне. И в этом процессе мы обретаем достоверность мышления, чтобы затем пользоваться им для следования за внешними феноменами, внешними фактами в соответствии с их собственными законами.
И антропософия неизменно следует этому принципу в уместной для этого области, подходя, я бы сказал, чисто феноменологически к определенной области внешнего естествознания - прежде всего к области механики, физики, химии, то есть ко всему тому, что не поднимается до области живого. В исключительных случаях этот феноменализм удерживается нами и в областях, лежащих над безжизненным, но тогда сразу видно, в какой мере он должен быть дополнен там чем-то существенно иным.
То есть, держась именно математического подхода к внешнему миру, приходишь постепенно к тому, чтобы сказать себе: в неорганических науках наше мышление вообще может иметь прежде всего лишь служебный характер, и мы нигде не вправе вносить что-то из наших мыслей в мир, если желаем иметь чистую науку. Это и приводит к тому, что может быть названо феноменализмом4 и чему следовал Гете свойственным ему образом -который, впрочем, в отдельных случаях могут ставить ему в упрек, - чему он все же следовал в самом чистом его виде.
Что такое этот феноменализм? Он заключается в том, что феномены берутся чисто такими -безразлично, через наблюдение или через эксперимент, - какими они даны чувственному восприятию, а мышление используется лишь для того, чтобы рассматривать феномены в определенной взаимосвязи, ставить их в ряд таким образом, что феномены, так сказать, объясняют себя тогда сами.
Но этим из чистого естествознания прежде всего исключается всякая возможность пользоваться гипотезами не просто как вспомогательными построениями, а как если бы они могли давать что-то от реальности. Так обстоит дело, если остаются при чистом феноменализме. Правда, при этом оставляют за собой право нечто предполагать - будь то в материальном или в сфере сил, - если это само собой выводится из наблюдения и эксперимента, например атомистическую структуру; но допускают эту тенденцию лишь в той мере, насколько ее можно прослеживать феноменологически, насколько ее можно описывать на феноменах.
Против этого принципа грешит такое научное мировоззрение, которое в числе прочего [само] конструирует атомистику или же констатирует за чувственно прослеживаемыми феноменами нечто [якобы] фактическое, но не могущее даже проникать в мир феноменов*. Если, к примеру, не просто следуют за расстилающимся перед нами миром цвета, так что сами лишь ставят в ряд одно цветовое явление за другим, чтобы подойти через это к закономерной взаимосвязи цветового, - но вместо этого идут от феномена к чему-то, что [якобы] лежит за ним и что как раз не хотят оставлять лишь вспомогательным построением, но что предлагается как некая реальность; или, скажем, приходят к тому, чтобы предполагать некие вибрации или что-то подобное в «эфире», - тогда в определенном смысле как бы возносят (dehnt man aus) свое мышление над феноменами, И тогда по известной инерции мышления словно бы продираются (durchstosst man) сквозь расстилающийся перед нами ковер чувственных восприятий и измышляют за ними какой-нибудь вид вращающихся атомов или чего-то подобного, хотя к тому не имеется совершенно никаких оснований у понимающего себя самого мышления. Ведь такое мышление в отношении внешне-чувственного мира никак не могло бы указать на что-то, лежащее якобы за этим чувственным миром, но хотело бы быть только слугой для сопоставления феноменов между собой, для [выявления] имманентной закономерной связи внутри феноменов.
Именно поэтому антропософия прямо приводит к последним выводам, к которым, собственно, и движется все в современном естествознании. В последнее время мы в большой мере даже подошли уже в этом современном естествознании к хотя и не признаваемой еще, но фактически уже практикуемой выработке того, что мы назвали ранее феноменализмом - когда попросту не принимают во внимание упомянутые гипотетические атомные миры и тому подобное, а остаются, так сказать, внутри феноменов.
Но это безусловно имеет весьма определенные последствия - то, что остаются внутри феноменов: тогда обязательно приходят к агностицизму.
Дело в том, мои многоуважаемые слушатели, что когда таким образом лишь сопоставляют феномены, упорядочивают феномены, то путем такого систематизирования, этого строгого следования за закономерностями никогда не доходят до самого человека. И своеобразным образом вынуждены тогда просто признаться себе: если извлечь последние, вполне обоснованные выводы из новейшего естествознания, если дойти до чистого феноменализма и не воздвигать по ту сторону расстилающегося перед нами ковра мира чувств необоснованных мыслительных гипотез - тогда не остается ничего другого, как прийти к агностицизму. Но такой агностицизм оказывается для познания чем-то совсем иным, нежели то, чего собственно ждало от познания и чего искало с помощью познания человечество в ходе своего развития, в ходе своей истории.
Я не хочу сегодня вводить вас сразу в отдаленные сверхчувственные области - хотя буду, впрочем, на них кратко указывать, - а хотел бы упомянуть кое-что общеизвестное. Необходимо помнить, что в древние времена познание понималось все же как нечто совсем иное, чем то, чем оно сегодня может становиться, когда мы добросовестно работаем на наших естественнонаучных основаниях. И здесь я вновь могу указать на греческую эпоху, когда все науки еще объединялись в философии. Только чтобы привести один из примеров, скажу о том, к чему каждый из нас безусловно чувствует глубочайшее уважение, - о том, что живет, помимо всего прочего, в греческом искусстве, в частности, в греческой трагедии.
В ту эпоху как о важнейшей принадлежности греческой трагедии говорили о происходящем в ней катарсисе, о кризисе как решающем элементе, живущем в трагедии. И один важный вопрос, способный в то же время глубоко ввести нас в сущность процесса познания, может быть затронут как раз если мы исходим из того, что переживал в трагедии древний грек.
Когда несколько абстрактно определяют, что такое катарсис, то, следуя Аристотелю, говорят, что трагедия должна была пробуждать у зрителя страх и сострадание - с тем, чтобы через переживание душою этих или подобных им страстей она очищалась от своего рода страстности. При этом, однако, видишь: то, как мыслили себе этот катарсис, сопутствовавший греческой трагедии, этот художественно переживаемый кризис, было очень тесно связано в греческой культуре еще и с другими вещами - к примеру, с медицинским мышлением. Я могу здесь это лишь упомянуть, но это вполне может подтвердить обычная наука.
В том, что происходило в человеческой душе через воздействие трагедии, усматривали процесс излечения. Но только этот процесс излечения чего-то болезненного, имеющегося в человеке, был поднят в сценическое. Так что исходя из такого тогдашнего понимания художественного, можно лучше вглядеться в характер понимания древним греком терапии, лечебного процесса. Он понимал его таким образом, что совершенно в смысле патологии предполагал возникновение в больном организме чего-то, против чего организм борется. Он борется с этим через подавление в себе выделений, связанных с болезненным процессом, (я могу в такой ориентирующей лекции говорить, разумеется, лишь совсем схематично о таких вещах).
Как мыслили тогда в патолого-терапевтической области, точно так же, лишь на более высоком уровне, мыслили и в связи с художественным процессом. Представляли себе, что совершаемое в трагедии в самом деле служит для души своего рода процессом излечения. Как мы сегодня говорим, что при катаре из организма должны быть удалены болезненные выделения, так тогда считали, что через созерцание трагедии душе надлежит дать проявиться в себе страху и сочувствию, а затем вступить в борьбу со своего рода продуктами выделения и в подавлении их пережить процесс выздоровления. Самое фундаментальное в этом образе мышления понимают, правда, лишь зная, что гречеству было присуще воззрение - и это было то, что делало гречество здоровым в определенных отношениях, - что если человек в своем душевном развитии лишь предается своей природе, это всегда приводит к определенному заболеванию, и что духовная жизнь в человеке должна быть беспрестанным процессом выздоровления.
Тот, кто знает гречество в этом отношении более интимно, не замедлит согласиться, что древний грек представлял себе свою высшую духовную жизнь в самом деле так, что говорил себе: она есть целительное средство против беспрестанной тенденции душевного зачахнуть, идти определенным образом навстречу смерти. Оживлением душевного, возвращением к собственному существу - этим была для грека духовная жизнь. Не одно лишь абстрактное познание видел грек и в своей науке, -он видел в ней нечто, возбуждавшее в нем целительный процесс. И это был, впрочем, лишь особый образ того, что мыслилось тогда, я бы сказал, в ином оттенке в тех мировоззрениях, что опирались больше на еврейство: образ преодоления грехопадения, исцеления первородного греха.
У греков имелось это же воззрение - только в другом виде - о том, что человеческой душе необходимо предаваться некоему непрестанному процессу исцеления, выздоровления.
Вообще в своей духовной жизни древний грек не ставил одно возле другого - деятельность, которой он предавался, и мыслительные образы, которые он нес в себе. Они у него по большей части сливались, так что искусство лечения было для него именно искусством, но только именно таким искусством, что остается внутри природы; и грек, этот чрезвычайно одаренный художественно человек, рассматривал искусство как нечто, что отнюдь никак не профанируется и не низводится в более низкую область тем, что его связывают с процессом исцеления человеческого существа.
Итак, мы видим, что познание в те древние времена действительно не было отделено от того, что лежит во всей человеческой природе, что охватывает всю человеческую деятельность. Точно так же, как философия содержит в себе познание природы, так и то, что должно было становиться результатом науки, развиваясь все дальше и дальше, охватывало и художественную жизнь. А в религиозной жизни виделось в конечном итоге не что иное, как великий завершающий процесс выздоровления человечества. Так что понимая познание в том древнем смысле, мы действительно должны сказать: познание там воспринималось как нечто исходящее из всего человека.
Мышление при этом уже имело место, однако развитие человечества не могло ведь остановиться в этой фазе познания. Ибо что было связано необходимым образом с этой фазой познавательного развития? Достаточно ясно это можно видеть, мои уважаемые слушатели, если представить всю нашу оснащенность сегодняшним научным духом. Если углубляешься сегодня - так сказать, на пробу - в какой-нибудь труд, считавшийся некогда наукой, скажем, в естественнонаучной области в ХIII или XIV столетии, то желая понять такое произведение, чувствуешь себя обязанным познакомиться не только с его терминологией, но со всем его духом.
Я не поколеблюсь сказать, что если человек проникнут сегодняшним научным духом и не предпринял сперва доскональных, добросовестных исторических исследований, то он неизбежным образом неправильно поймет естественнонаучный труд такого времени, как ХШ, XIV век нашей эры, по той простой причине, что в то время -и чем более мы возвращаемся назад в развитии человечества, тем более это именно так, - в то время человек вносил во внешний мир не только математику [из своего внутреннего, как мы сегодня], но всю полноту внутренних переживаний, в которые он верил точно так же, как мы верим сегодня в нашу математику.
Сегодня мы совсем иначе обращаемся к природе, говоря о сульфуре, фосфоре или соли, чем это имело место у тогдашних химиков, говоривших о сульфуре или соли. Когда мы употребляем сегодняшние понятия, мы ведь ни в малейшей степени не имеем в виду тот смысл, которым была наполнена тогда считавшаяся научной книга -именно из-за того, что тогда в результаты наблюдения внешнего мира вносилось ведь нечто большее, чем только математическое или подобное математике. Человек вносил всю полноту внутренне переживаемого - не только лишь количественно, но и качественно - во внешний мир; и точно так же, как мы, формулируя, например, естественнонаучный результат в математической формуле, тем самым умозрительно связываем субъект с объектом, так тогда тем более связывали субъект и объект, но субъект обладал тогда такой полнотой, о которой мы сегодня даже понятия не имеем, но которую сегодня мы вовсе и не должны позволять себе снова прежним образом вносить в природу. Человек просто видел во внешнем мире многое, что он сам туда, так сказать, «всматривал» (hineinsah). Так мы теперь «видим» математику, которую подобным же образом «вмысливаем» (hineinschauen) в природу. Ни в каком ином смысле тогдашний человек об этом не мыслил, нет, он «всматривал» многое в природу.
Но этим он «всматривал» в природу также моральное. Моральное человек «всматривал» в природу так, что на протяжении четырех тысячелетий приобретал нравственные законы таким же образом, как он приобретал законы природы в своем познании. Человек, которому было доступно вносить в природу то, что разумелось в древние времена под именем соли, сульфура или фосфора, мог также вносить в природу то, что он переживал как моральные импульсы - внутренне он тогда ничего иного и не совершал.
Ныне, однако, мы по праву отошли -- ибо это развитие должно было иметь место - от такого познавания внешнего мира, в ходе которого мы и сегодня бы вносили в него все упомянутое. Мы теперь вносим во внешний мир уже только математическое, и наша наука поэтому становится очень хорошей основой технической практики.
Но внося во внешний мир лишь математическое, мы [теперь] не вправе, оставаясь на путях нашей науки, перемещать в объективность [из нашего внутреннего] также и нравственное; и именно оставаясь верными науке, как это стало пониматься в последние века, мы неизбежным образом впадаем в моралънъш агностицизм, ибо нам и не остается ничего другого, кроме как усматривать в моральных принципах лишь субъективное, усматривать в них нечто, о чем мы не можем утверждать, что оно так же объективно исходит из природы, как сам ход какого-нибудь природного процесса.
Так что мы безусловно принуждены себя спрашивать: как возможно обосновать науку нравственного, а тем самым и все гуманитарные, а также все социальные науки, если правомерным подходом к изучению внешней природы мы признаем феноменализм? Это, мои многоуважаемые слушатели, было для меня огромным вопросом в то время, когда я работал над моей «Философией свободы».5 Я стоял совершенно на почве современной естественной науки, то есть, разумеется, на почве феноменализма в отношении всего, что во внешне-чувственном мире поддается изучению через познавательный процесс. Но тогда, со всей честностью следуя этому до конца, приходится сказать себе: если мораль должна быть обоснована объективно, то наряду с нашим познанием, ведущим к феноменализму и, тем самым, - к агностицизму, должно заявить о себе другое познание, при котором мышление [точно также] никогда не используется для того, чтобы выдумывать гипотетические миры за чувственными феноменами; должно быть обосновано познание, способное постигать духовное непосредственно во [внутреннем] созерцании (Anschauung), раз уж это духовное, в отличие от древних времен, теперь больше не выносится в мир иначе как только в качестве математического.0
Именно агностицизм принуждает нас, с одной стороны, полностью признавать его в присущей ему области, но с другой - побуждает наш дух к активности, чтобы смочь воспринять некий духовный мир, из которого мы - если не хотим оставаться только в субъективном - можем почерпнуть моральные принципы через объективное духовное наблюдение.
Хотя, многоуважаемые слушатели, мою «Философию свободы» с определенным правом называли этическим индивидуализмом, но этим охватывается лишь одна сторона. Мы должны, разумеется, прийти к этическому индивидуализму, ибо то что тогда видится как моральный принцип, должно свободно видеться каждым отдельным человеком.
Но точно так же, как во внутреннем активном духовном процессе математическое достигается в чистом познании и тем не менее оказывается обоснованным в объективности, так же и то, что является содержанием моральных импульсов, может быть охвачено в чистом духовном созерцании (Anschauung) - не только в вере, но в чисто духовном созерцании. И потому видят себя вынужденными, как в моем случае это было в «Философии свободы», сказать: наука морали должна обосновываться моральной интуицией. И я тогда это высказал так: мы лишь тогда приходим к действительному моральному воззрению, соответствующему современности, если говорим себе: совершенно так же, как извлекаем мы отдельные природные феномены из всей природы [как целого], точно так же должны мы из созерцаемого духовного мира, из сверхчувственного духовного мира извлекать только духовно воспринятые, а потому безусловно совсем независимые от нас, объективно постигнутые моральные принципы.
Так что прежде всего я говорил о моральной интуиции. Но этим познавательный процесс вводится в определенный регистр. Познавательный процесс - именно потому, что он при всем том хочет оставаться подлинно естественнонаучным - побуждается к выработке наивысшемго душевного усилия и должен провести это усилие так далеко, что тогда оказывается действительно возможным созерцание духовного мира.
Теперь возникает вопрос: можно ли в таком случае созерцать в духовном мире только то, что постигается как моральные импульсы, или же эта его область, приводящая нас к нашим моральным интуициям, является, возможно, лишь одной областью из многих? Ответ получают лишь при условии, что сам этот возникший внутренний процесс душевных переживаний, процесс постижения в моральных интуициях - лишь если с какого-то момента надлежащим образом продолжают его далее.
Ибо совершенно то же самое, что ощущает душа, побуждая себя к чисто духовному постижению морального - а такое постижение стало необходимым лишь в новейшее время и лишь вследствие становления естествознания, - совершенно то же самое, что переживается при этом, можно тогда переживать и в отношении дальнейших духовных областей. Можно действительно сказать, что тот, кто через самонаблюдение достиг однажды этого внутреннего переживания, ведущего к моральной интуиции, может затем его все более развивать. И те упражнения, которые вы найдете изложенными в моей книге «Как достигнуть познаний высших миров?»7, они как раз и служат развитию этого внутреннего переживания. И они ведут тогда к тому, что человек не останавливается в мышлении и не строит посредством него гипотез, но наблюдает [само] это мышление в его жизненности, развивает его дальше, развивает дальше к тому, что может быть названо точным лицезрением духовного мира, - не к утраченному в старых временах мистическому созерцанию, но к точному, свойственному науке наблюдению духовного мира, которое можно назвать точным ясновидением. И через это приходят тогда шаг за шагом к тем формам познания, которые я также характеризовал здесь недавно в открытой лекции: к има-гинации, к инспирации и к высшей интуиции, которая вспыхивает вначале (zuerst) для внутреннего человека.8
Ибо человек буквально подталкивается к духовному исследованию, если спрашивает себя: «как можем мы, именно вполне становясь на почву естествознания, иметь еще и объективно обоснованную науку о моральном, а с нею - науку о социальном?». Ведь желая честно встать на почву сегодняшней науки, но относясь при этом к жизни так, как это свойственно тем, кто стремится к внутренней целостности, человек этим просто подталкивается к духовному исследованию.
Это я и хотел прежде всего показать для вас в этой вводной части. А духовное исследование тогда отличается от обычного научного исследования тем, что последнее пользуется просто уже имеющимися душевными силами, чтобы выйти на широкое поле наблюдения и эксперимента, тогда как антропософское исследование сначала обращается к человеку, с тем чтобы он выработал высшие душевные силы. Будучи выработаны, они и ведут к высшему зрению, которое доставляет (liefert) в сверхчувственном дополнение к тому, что через наши точные естественнонаучные методы мы находим в чувственном.
То, мои многоуважаемые слушатели, как развивается это точное высшее зрение, как могут проникнуть (vordringen) тогда из чувственного в сверхчувственное еще и за пределы области морального, это должно стать предметом наших рассмотрений после перерыва.
(Вслед за этим последовал короткий перерыв)
* Здесь и в дальнейшем слова, взятые в квадратные скобки, внесены редактором перевода как явно пропущенные в стенограммах источников, либо в качестве связывающих и проясняющих элементов - исходя из всего контекста и в полном с ним согласии. |