Сайт «Антропософия в России»


 Навигация
- Главная страница
- Новости
- Антропософия
- Каталог файлов
- Поиск по сайту
- Наши опросы
- Антропософский форум

 Антропософия
GA > Сочинения
GA > Доклады
Журнал «Антропософия в современном мире»
Конференции Антропософского общества в России
Общая Антропософия
Подиум Центра имени Владимира Соловьёва
Копирайты

 Каталог файлов
■ GA > Сочинения
■ GА > Доклады

 Поиск по сайту


 Антропософия
Начало раздела > GA > Доклады > Необходимость и свобода в мировых событиях и человеческих поступках

Вторая лекция (Берлин, 27 января 1916 года).


Мои милые друзья!

Третьего дня я пытался указать на одинаково значительную загадку, на мировую тайну необходимости и свободы в мировом свершении и в человеческих поступках. Я пытался сначала — и все сегодняшнее рассмотрение будет идти еще по тому же пути — обратить внимание на все значение и на всю трудность этой мировой и человеческой загадки. Я попробовал указать на гипотетическом примере, как в мировом свершении может встать перед нами этот вопрос. Я сказал: предположим, какая-нибудь компания отправилась в горное ущелье, над которым есть нависшая скала. Время отъезда было точно указано, но кучер замешкался, и отъезд задержался на 5 минут. Вследствие этого путешественники проезжают под нависшей скалой как раз в ту минуту, когда она рушится. И на основании внешнего суждения (я подчеркиваю: внешнего суждения) надо сказать: из-за мешкотности кучера, следовательно, из-за того, что произошло как бы по вине человека, погибла в обвале вся компания.

Последний раз я особенно хотел указать на то, что к подобной загадке не следует подходить слишком скоро с нашим обычным мышлением и думать, что ее можно разрешить. Я обратил внимание на то, что это человеческое мышление, которое ведь нам нужно прежде всего лишь для физического плана, привыкло считаться также лишь с потребностями физического плана и что это человеческое мышление начинает путаться, как только оно немного выводится за физический план. Сегодня я хочу прежде всего дать дальнейшие указания касательно глубокой значительности всей загадки. Ибо лишь следующий раз мы сможем подойти к некоторому разрешению всей задачи, когда мы окинем взором всю ее важность и все ее значение также и для человеческого познания; когда мы, например, ясно убедимся, что мы можем попасть, именно касательно труднейших жизненных проблем, в такие дебри, благодаря, я сказал бы, мудрствованиям и торопливому напору мыслей, — что мы очутимся как в лесу и будем вертеться в кругу, думая, что продвигаемся вперед. Лишь вернувшись опять на прежнее место, мы замечаем, что вертелись в кругу. Но замечательно, что в человеческом мышлении мы не замечаем, что все снова и снова возвращаемся к той же точке. Но и об этом мы еще поговорим.

Я намекнул уже, что эта значительная проблема связана с тем, что мы называем силами Аримана и силами Люцифера в мировом свершении и в том, что встречается человеку на пути его деятельности, во всем его мышлении, чувствовании и волении. И я заметил, что еще вплоть до XV века видно, что люди чувствовали это. Как ни один современный физик не стесняется говорить о положительном и отрицательном электричестве, действующем в явлениях природы, так тогдашние люди умели видеть в мировом свершении ариманическое и люциферическое, хотя они и не называли этих имен. Я указал на один, по-видимому, довольно далекий пример: на часы пражской старогородской ратуши, так искусно устроенные, что они служили не только часами, но родом календаря, на котором было отмечено каждое событие, был виден и ход планет, и указывалось наступление солнечных и лунных затмений. Короче говоря, очень искусный мастер создал тут настоящее произведение искусства. Я обратил внимание на то, что можно документально точно доказать, что профессор пражской высшей школы создал это произведение искусства, но что это для нас представляет мало интереса, ибо это событие, разыгравшееся на физическом плане. Но я указал на то, что сложилась простая народная легенда из чувства, что к такому событию причастны ариманическая и люциферическая силы — легенда, что часы сооружены на ратуше старого города в Праге простым человеком, одаренным для этого своего рода божественным откровением. А далее легенда гласила, что властитель хотел иметь эти часы лишь для себя одного, не хотел терпеть, чтобы в другом городе были построены такие же или подобные часы. Поэтому он приказал ослепить мастера, который отныне принужден был держаться вдали. Лишь при приближении смерти ему разрешили подойти к часам. И тогда он ловким ударом так свернул механизм, что часы, в сущности, никогда более не могли быть приведены в порядок.

В этой народной легенде чувствуется, как с одной стороны живет ощущение люциферического принципа, того люциферического принципа во властителе, который хотел иметь часы лишь для себя, те часы, которые были построены лишь благодатным даром, даны добрыми, развивающимися божественными силами; и как только появляется Люцифер, к нему присоединяется Ариман; ибо то было ариманическим деянием, когда ослепленный мастер испортил часы. В ту минуту, когда призывается Люцифер, — бывает и наоборот, — обратным ударом выходит Ариман. А что не один лишь народ, слагая эту легенду, ощутил нечто от Аримана и Люцифера, явствует еще из самого облика часов. Становится ясно, что и мастер хотел представить ариманические и люциферические силы именно при сооружении этих часов; ибо на этих часах, помимо тех мастерских вещей, которые я вам уже описал, есть еще нечто совсем другое. Помимо всего остального, помимо циферблата, планетного круга и т.д., имеются еще по обеим сторонам боковые фигуры, а именно: на одной стороне — смерть, на другой — две фигуры: человек с денежным кошелем в руке, которым он может позвякивать (деньгами), и человек с зеркалом перед собой, так что он может постоянно созерцать себя. В этих двух фигурах великолепно изображен человек всецело, занятый своим внешним значением: богатый скряга, ариманический человек, и человек люциферический, постоянно взывающий к силам своего тщеславия, постоянно любующийся собственным отображением, преподносимым ему в зеркале. Таким образом, сам мастер противопоставил ариманическое и люциферическое. А с другой стороны поставлена смерть, которая все уравнивает (мы и об этом будем еще говорить), которая должна стоять как напоминание о том, что человек постоянной сменой жизней между смертью и рождением и между рождением и смертью подымается над сферой, в которой властвуют Ариман и Люцифер. Таким образом, мы видим, что сами часы дают нам прекрасное представление того, как тогда еще живо было чувство ариманического и люциферического.

Чтобы прийти к разрешению затронутого трудного вопроса, мы должны до известной степени оживить в себе это чувство ариманического и люциферического. И мир ведь, в сущности, действительно представляется нам всегда в двойственном виде. Взглянем на природу. Природа сама по себе является выражением, откровением строгой необходимости. Мы ведь знаем даже, что идеал естествоиспытателя-математика вычислить будущие события на основании предшествующих. Идеал в том, чтобы стать относительно всех природных явлений в то же положение, как относительно будущих солнечных и лунных затмений, которые вычисляются заранее по положению небесных светил. Итак, человек чувствует: поскольку он имеет дело с природными явлениями, господствует строгая, абсолютная необходимость. И как раз, начиная с XV, XVI веков, люди привыкли брать эту строгую необходимость за образец мировоззрения вообще. А из этого вытекло, что и исторические события стали пронизывать такой строгой необходимостью.

Но, с другой стороны, при исторических событиях надо иметь в виду следующее: мы ведь хотим, неправда ли, взять какое-нибудь событие, независимое от того или иного жизненного положения, в котором мы сами находимся. Возьмем, например, историческое событие: “Гете”. Неправда ли, в известном отношении имеешь потребность рассматривать под углом зрения строгой необходимости и такое явление, как Гете, включая все, что он создал. Но кто-нибудь может сказать: Гете родился ведь 28 августа 1749 г. Если бы в этой семье не родился этот мальчик, что бы тогда произошло? Имели бы мы тогда произведения Гете? И можно было бы привести, что сам Гете указывал, как своеобразно он был воспитан отцом и матерью, как каждый внес свой вклад в то, чем он стал впоследствии. При другом воспитании — создал ли бы он свои произведения? И далее, взглянем на встречу герцога Карла Августа Веймарского с Гете. Если бы он его не призвал, если бы он не дал ему того, что определило течение его жизни, как мы ее знаем с 70-х годов, может быть тогда возникли бы совсем другие произведения? И опять-таки, разве не могло случиться, что Гете стал бы обыкновенным министром, если бы он получил дома иное воспитание, если бы уже тогда не был так могуч напор поэтических сил? Какой же тогда вид приняло бы то, что со времени Гете составляло содержание немецкой литературы и искусства, если бы все это было иначе?

Все эти вопросы, которые могут быть поставлены и которые вскрывают перед нами глубокое значение этой загадки. Но мы еще хорошенько не выяснили то, что не поддается поверхностному решению. Мы можем углубиться еще более и поставить еще другие вопросы. Обратимся, например, опять к художнику, который соорудил те часы на старогородской ратуше в Праге. Он поставил эти фигуры: богатого скрягу с кошелем, тщеславного человека, а против них — смерть. Теперь можно сказать: тем самым этот человек сделал нечто: он поставил эти фигуры. Но, говоря так, мы высказываем причину бесконечно многих возможных следствий. Ибо, представьте себе живо, сколько людей стояло перед ними, перед богатым скрягой, перед тщеславным, которому показывается его собственное изображение, и перед смертью. И сколько людей видело то, в чем еще гораздо сильнее проявлялось искусство этого часовщика, а именно: всякий раз перед боем часов двигалась сперва смерть, сопровождавшая бой колокольным звоном, и другая фигура двигалась также; и смерть кивала богатому скряге, а тот кивал ей. Все это можно было видеть. Все это были важные памятники для жизни. Все это могло произвести впечатление на человека. Оно и производило глубокое впечатление. Это явствует из того, что народная легенда развилась дальше, что она прибавила еще своеобразную черту: всякий раз перед боем часов смерть — этот скелет — распирала рот и народная легенда говорила: всякий раз видишь тогда, как во рту показывается воробей. Единственное его стремление — снова вырваться на свободу, но лишь только он хочет выйти, рот захлопывается и он снова на час взаперти. Глубокомысленное сказание народ связал даже с этим отпиранием и запиранием рта, желая показать то значительное, что мы так отвлеченно называем “временем”, “течением времени”. Что там живут глубокие тайны, вот что хотел показать народ.

Теперь представим себе человека, стоящего перед этими часами. Коснувшись и этого народного сказания, я хотел лишь намекнуть на все то, что можно передумать, — не только передумать, но увидеть в имагинациях; ибо такого воробья не выдумаешь: несомненно, тут стояли люди, видевшие воробья в имагинациях — я хотел лишь намекнуть на это. Но возьмем это, я сказал бы, рационалистически. Перед часами стоит человек, который, может быть, именно в эту минуту готов несколько сбиться с нравственного пути, он стоит перед часами и видит: каждый час смерть кивает богачу, который в плену у своего богатства, и тщеславному человеку. И может статься, что полученное им впечатление отвлечь его от известных нравственных заблуждений, которым он готов был подпасть.

Но можно себе представить и другое. Принимая это во внимание, можно сказать: этот человек, создавший из божественно-духовного откровения такое мастерское произведение, сделал много добра. Ибо много подобных людей могло стоять перед часами и известным образом морально исправиться. Можно бы сказать: какая благоприятная карма у этого человека, что он вызывает у стольких людей благотворные душевные воздействия. И можно начать думать: сколько благотворных душевных воздействий произвел человек, закрепив этот образ. И можно приняться высчитывать карму этого художника, говоря: что за исходная точка для бесконечно благоприятной кармы создание этих часов со смертью и Ариманом и Люцифером на них. Есть ведь люди, которые вызывают одним делом целый поток добрых дел. И этот поток добрых дел должен быть всецело вписан в их карму. И можно начать размышлять о том: как, собственно, должен я повести всякое дело, чтобы из него излился такой поток добрых дел?

Здесь вы имеете начало мышления, которое может сбиться. Попытка обдумать: как мне устроить свои дела так, чтобы из них излился такой поток добрых дел? Воздвигнутое в жизненный принцип, это является невозможностью, не так ли? Такого мнения может держаться один, говоря: такой поток добрых дел течет из того, что совершил этот человек. Но другой придет и скажет: нет, я даже лично убедился, я несколько проследил эту историю с часами и о подобных воздействиях слышал, в сущности, не много. Возможно, что он пессимист и скажет: “Для этого времена слишком плохие. Людей не вразумишь подобными вещами. Я видел нечто совсем другое в нескольких случаях: подходили люди, исполненные известного демократического чувства ненависти ко всем богатым, еще не прорвавшейся наружу. И вот подобный человек видит, как богатый скряга и смерть кивают друг другу. “Это я приведу в исполнение” — говорит он, идет к первому богатому скряге, который ему попадается, и убивает его. И подобные деяния ненависти исходили из отдельных людей. Все это натворил тот, кто создал это произведение искусства. Все это надо поставить в счет его кармы”.

И теперь, неправда ли, опять не подумавши, кто-нибудь может сказать: следовательно, возможно, что нечто, само по себе художественно совершенное, обладающее большей внутренней ценностью, не смеет быть осуществлено в мире, потому что оно может повлечь за собой наихудшие последствия, потому что оно может вызвать бесчисленные худые последствия, которые ведь снова лягут на карму.

Мы теперь обратили внимание, мои милые друзья, на нечто — я сказал бы — бесконечно соблазнительное для всех мыслительных и душевных способностей человека. Ибо при небольшом лишь самонаблюдении мы увидим: ни к чему человек так не склонен, как спрашивать себя при том или ином: что из этого вышло? И затем измерять ценность того, что он сделал, по тому, что из этого вышло. Но подобно тому, как заходишь в известное умствование, в том примере, который я привел вам последний раз, размышляя над тем, столько ли двойных чисел направо, как чисел налево, или только половина — как тогда мышление спутывается, так оно, безусловно, спутывается и в том случае, если бы к тому, что мы так или иначе делаем, мы стали прилагать масштаб: что из этого произойдет, какой результат, например, это даст для моей кармы?

Здесь опять народное сказание умнее и — можно даже сказать — в духовно-научном смысле научнее. Ибо, разумеется, ужасно тривиально, если я это выскажу, но сказание говорит: это был простой человек, создатель этих часов. Он ничего другого не имел в виду, как мысль, которая ему была внушена, и по ней он сделал часы, и не ломал себе головы над следствиями, которые его дело могло иметь в том или другом направлении.

Нельзя, однако, отрицать — и в этом и состоит как раз вводящее в искушение и соблазн, — что действительно что-то получается, если докапываться в том роде, как я указывал; если спрашивать прежде всего при каком-нибудь деле: какие будут последствия? Это уже потому соблазнительно, что, безусловно, существуют и такие дела на свете, о последствиях которых надо справляться. И было бы, разумеется, односторонне, если бы из того, что я сказал, вывели бы заключение: всегда надо поступать, как тот мастер, никогда не надо справляться о последствиях. Ибо надо справляться о последствиях, наказывая, например, мальчика-лентяя. Итак, существуют, разумеется, вещи на свете, при которых надо, безусловно, справляться о последствиях. Но здесь именно то, что надо очень точно воспринять в душе: что в мировом соотношении мы действительно получаем впечатления с двух сторон: с одной стороны мы получаем впечатления от физического плана, а с другой стороны — от духовного плана (и народная легенда указывает на это, говоря: это был простой человек, откровение божественно-духовных сил, милостиво дарованное свыше). И когда нам даны эти впечатления из духовного мира, когда из духовного мира нечто подходит к душе, что побуждает ее сделать то или другое, тогда это момент в жизни, когда убеждаешься в достоверности другого рода, в истине другого рода, не в объективном, а в субъективном смысле, когда мы даем вести себя истине, — в достоверности другого рода, которая непосредственна и на которой, как на непосредственной, мы должны остановиться. Вот в чем тут дело.

С одной стороны, мы находимся в физическом мире. В физическом мире все имеет такой вид, как будто последующее событие, само собой разумеется, вытекает из предыдущего. Но мы находимся и в духовном мире. И я постарался последний раз выяснить, что подобно тому, как в нашем физическом теле есть эфирное, так во всем потоке событий физического мира происходят и сверхчувственные события. И мы находимся среди этого сверхчувственного свершения. И из него мы получаем первичные побуждения, которым мы должны следовать, независимо от того, какие будут следствия в физическом мире. У человека, поставленного в мире, есть ведь род уверенности, которая должна прийти к нему от рассматривания внешних вещей. Так поступает и естествоиспытатель. Он не может иначе прийти к уверенности о причине и следствии, как рассматривая природные явления. Но, с другой стороны, мы имеем возможность и непосредственной достоверности, если мы только желаем ее, если мы действительно открываем наши души этой непосредственной достоверности. И тогда важно остановиться на каком-нибудь событии и уметь определить его по его внутренней ценности, по его своеобразию.

Последнее, без сомнения, трудно, мои милые друзья. Но события, особенно события мировой истории, непрерывно понуждают нас оценивать по их достоинству вещи и происшествия, протекающие вне нас в истории. Это постоянная необходимость. Но здесь спутанность понятий у людей резко бросается в глаза, если точнее исследовать дело, что при правильном подходе завело бы нас очень далеко. В сущности говоря, эту спутанность понятий нельзя всегда непосредственно проверить у всякого отдельного лица. Возьмем событие Фауста Гете. Это создание, которое имело место, не так ли? Вряд ли в этом зале много людей, которые не разделяли бы мнения, особенно после различных наших рассмотрений, относящихся ведь и к Фаусту, что в Гетевском Фаусте человечеству было даровано великое произведение искусства, проистекшее действительно из благодатного вдохновения свыше.

Видите ли, ведь через Гетевского Фауста немецкая духовная жизнь в некотором роде завоевала и другие духовные жизни. И еще при жизни Гете его Фауст сильно воздействовал на многих. Эти люди смотрели на Фауста, как на великое, единственное творение. Один немец был особенно обозлен тем, что г-жа де Сталь произнесла особенно благоприятное суждение о Гетевском Фаусте. Я хочу сейчас прочесть суждение этого человека о Фаусте, чтобы показать вам, как могут расходиться мнения относительно того, что мы должны считать за индивидуальное, хотя вы теперь, может быть, и полагаете, что о Фаусте может быть лишь одно мнение. Этот человек начинает прямо с Пролога в небо. Это написано в 1822 г. неким г-н фон Шпауном. Он произнес следующее суждение о Гетевском Фаусте:

“Уже Пролог показывает, что господин фон Гете очень плохой стихотворец, а сам Пролог — настоящий образец того, как не надо писать стихов”. В протекших временах нет ничего, что можно было бы сравнить по самомнительному ничтожеству с этим Прологом. Я должен доказать читателю, что этот подозрительный “Фауст” пользуется узурпированной и незаслуженной славой и обязан ей только тлетворному влиянию сообщества темных мужей (associatio abscurorum virorum) ... Мой голос может быть заглохнет среди стольких приветственных кликов, но я сделаю, что могу; если бы мне удалось обратить хоть одного читателя и на миг отвратить его от поклонения этому чудищу, я бы не пожалел моего неблагодарного труда ... Бедный Фауст произносит какую-то непонятную тарабарщину в таких скверных виршах, которые едва ли когда-либо сочинил ученик младших классов. И выдрал же бы меня мой учитель, если бы я написал подобные скверные стихи ...

Сам Мефистофель признает, что Фауст еще до контракта одержим дьяволом. Мы же полагаем, что дорога ему не в ад, а в сумасшедший дом, со всем, что относится к нему, а именно с руками и ногами, головой и задом. Многие писатели дали нам образцы высокопарной галиматьи, громкозвучащей бессмыслицы, но Гетевскую галиматью я бы назвал новым жанром, популярною галиматьею, ибо она преподносится на подлейшем и сквернейшем языке.

Чем больше я думаю об этой бесконечной бессмысленной галиматье, тем больше мне кажется, что тут побились о заклад: если знаменитому человеку взбрендится состряпать скучнейшую плоскую чепуху, все-таки наберется целый легион глупых литераторов и одураченных читателей, которые в этой мелкотравчатой чепухе сумеют найти глубокую мудрость и великие красоты. Знаменитые люди имеют то общее с бессмертным Далай-ламой, что их к ... преподносят как конфету и почитают как реликвию. Если таково было намерение г. фон Гете, он заклад выиграл ...

Этот понос непереваренных идей вызван не чрезмерным напором здоровых жидкостей, а ослаблением сфинктера рассудка, и служить доказательством слабого сложения ... Если гений Гете освободился от всех оков, то ведь поток его идей не может прорвать плотины искусства; они уже прорваны. Но если мы и не порицаем, когда автор переступает условные правила композиции, то должны же быть священны для него законы здорового человеческого смысла, грамматики и ритма... Герой Фауста доходит просто до обыкновенных преступлений, а искусителю его волшебство совсем ни к чему: все, что он делает, делал бы также хорошо без всякого колдовства любой мерзкий сводник. Он скуп, как ростовщик, хотя в его распоряжении зарытые клады...

Короче, жалкий черт, которому бы еще поучиться у Лессинговского Маринелли. Вслед за ним я кассирую во имя здравого человеческого смысла приговор г-жи де Сталь в пользу означенного Фауста и приговариваю его не в ад, который охлаждался бы от этого ледяного продукта, так как самого черта при этом мороз подирает по коже, а в “парнасскую клоаку”.

Вы видите, мои милые друзья, и такой приговор был однажды произнесен; по всему видно, что он принадлежит не безусловно нечестному человеку, но убежденному в том, что он писал. И представим себе только, что этот человек, говорящий о том, что еще в младших классах учитель удержал бы его от написания такой дряни, как Фауст, сам делается учителем и имеет много учеников, которым он внушает свои взгляды. Эти мальчики, может быть, в свою очередь становятся учителями, запомнив этот приговор над Фаустом. Представим себе, сколько еще можно умствовать по поводу того, что кармически натворил этот человек своим суждением. Но не об этом речь; а я главное хочу обратить внимание на то, что относительно событий, имеющих в некотором роде свою самостоятельную ценность, трудно составить себе настоящее, верное суждение, которое останется до известной степени неизменно. И во многих лекциях именно здесь я указывал на то, как многие величины XIX века не будут считаться величинами в последующие века — а совершенно забытые люди станут великими и значительными в будущем. Конечно, в таких вещах нужна поправка на время. Я хотел лишь указать, как бесконечно трудно составить себе суждение относительно вещи, имеющей свою самостоятельную ценность. Почему же это так трудно?

Мы должны спросить себя: что составляет тут трудность? Мы увидим при этом рассмотрении, что критик не ставит себя на место того человека, которого он обсуждает. Мы говорим теперь, что те, которые уже тогда смотрели на Гетевского Фауста, как на великое художественное произведение, судили до известной степени объективно, выключали самих себя. Этот же человек, о котором только что шла речь, не выключил себя. Но как вообще мы приходим к необъективным суждениям? Люди так часто судят не объективно, что даже и вопрос этот не ставится. К необъективным суждениям мы приходим из симпатии и антипатии. Не было бы симпатий и антипатий, — не было бы необъективных суждений.

Симпатия и антипатия, как видим, затемняют объективность суждения. Но разве они от этого становятся плохи? Разве их следует просто выключить из человеческой жизни? После минутного размышления мы увидим, что это не так. Ибо, именно когда мы углубляемся в Гетевского Фауста, Фауст становится симпатичным нам и мы все более вживаемся в симпатию. Мы должны иметь возможность проявить симпатию. И, в конце концов, если мы совсем не можем проявить антипатии, то мы не будем иметь вполне правильного суждения о человеке, суждение которого мы только что слышали. Ибо я полагаю, что в вас могло подняться чувство антипатии к этому человеку, и оно может быть обосновано. Но тут мы опять видим, что все дело в том, чтобы не брать этих вещей, так абсолютно, а рассматривать их в общей связи. Симпатия и антипатия возбуждаются не только вещами в человеке, но они сопровождают его во всей жизни; он сам несет навстречу симпатию и антипатию, так что вещи действуют не на него, а на его симпатию и антипатию. Но что это значит? Я подхожу к вещи или к событию. Я приношу с собой свою симпатию и антипатию. Конечно, вышеуказанное лицо не подошло непосредственно с антипатией к Фаусту, но он подошел с такими чувствами, что то, что он встретил в Фаусте, показалось ему антипатичным. Суждения человека вполне зависят от того, куда направлены его влечения.

Что же лежит тут в основе? А то, мои милые друзья, что симпатия или антипатия только слова, скрывающие реальные духовные факты. А реальные духовные факты — деяния Аримана и Люцифера. В каждой симпатии заключено в некотором роде люциферическое, а в каждой антипатии — ариманическое. И давая симпатии и антипатии вести нас в миры, мы даем вести нас Ариману и Люциферу. Но не следует снова впадать в ошибку, которую я уже часто отмечал, не следует говорить: “Люцифер! Ариман! Будем избегать их. Мы хотим стать хорошими людьми. Мы не хотим и слышать о Люцифере и Аримане. Долой их, окончательно долой!” Но тогда и нас долой из мира! Ибо как существует положительное и отрицательное электричество, а не только средняя равнодействующая между ними, так всюду существуют Люцифер и Ариман. Дело лишь в том, в какое отношение мы становимся к ним. Обе силы должны быть. Следует лишь приводить их постоянно к равновесию в жизни. Без Люцифера, например, не было бы искусства. Только не следует создавать такого искусства, которое передавало бы одно люциферическое.

Итак, мы должны помнить: когда мы несем с собой в мир симпатию и антипатию, в нас действуют Люцифер и Ариман, то есть мы должны получить возможность предоставить Люциферу и Ариману действительно действовать в нас. Но, сознавая, что они действуют в нас, мы должны усвоить, тем не менее, способность объективного отношения к вещам. Это возможно лишь благодаря тому, что мы не только обращаем внимание на то, как мы судим о том, что вне нас происходит в мире, но что мы обращаем внимание и на то, как мы судим о самих себе в мире. И это “суждение о самих себе в мире” вводит нас, мои милые друзья, опять на ступень глубже во всю проблему, во весь комплекс проблемы. Судить о себе самих в мире мы можем, применяя к этому суждению однородный способ рассмотрения. Мы должны теперь поставить вопрос:

Мы смотрим вовне на природу. С одной стороны мы видим строгую необходимость, — одно вытекает из другого. Мы смотрим на наши собственные действия и думаем, что они, эти действия, подчинены лишь свободе и связаны лишь с виной, искуплением и т.п. И то, и другое односторонне, и в том, и в другом мы неправильно судим о положении Люцифера и Аримана. Это видно из следующего. Когда мы, как люди, находящиеся здесь, на физическом плане, вглядываемся в нашу душу, мы не можем видеть в ней только то, что непосредственно в ней теперь происходит. Когда каждый из нас спрашивает себя, что теперь непосредственно в нас происходит, это, несомненно, относится к самопознанию. Но это самопознание еще далеко не дает всего, чего мы могли бы желать даже для поверхностного самопознания. Ибо все мы здесь присутствующие: я, который говорю с вами, вы, слушающие меня, — я не мог бы говорить так, как говорю теперь, если бы не предшествовало все то, что предшествовало в моей нынешней жизни и в других воплощениях. Поэтому было бы очень односторонне по отношению к моему самопознанию, если бы я принял во внимание лишь то, что я теперь говорю вам. Но ясно, что и из вас каждый слушает иначе, каждый воспринимает и постигает в разных оттенках то, что я говорю. Это ведь само собой понятно. И все вы воспринимаете это опять-таки в масштабе нашей предыдущей жизни и ваших предыдущих воплощений. Надо перестать быть человеком, чтобы не воспринимать каждый по-своему то, что здесь говорится. Но это ведет еще дальше. Это ведет к тому, чтобы вообще признать в себе двойственность. Подумайте только о том, что вы, произнося суждение, произносите его всегда определенным образом. После какого-нибудь спектакля, например, один будет в восторге, другой скажет, что это порча искусства. Отчего зависит, что один судит так, а другой иначе? Опять-таки от того, что в нем заложено, от предпосылок, с какими он подойдет к вещам. Но, поразмыслив об этих предпосылках, вы должны сказать: эти предпосылки некогда не могли быть предпосланы. В суждение, произносимое вами в данную минуту, вливается, скажем, то, что вы, например, однажды увидели в 18 лет, или что вы выучили в 13 лет. Это вливается, это связалось со всей тканью вашей мысли, сидит в вас, участвует в суждении. Всякий, при желании, может, разумеется, заметить это на себе. И попробуйте спросить себя, можете ли вы изменить то, что в вас сидит, можете ли вы вырвать это из себя? Если бы это вам удалось, вы бы ведь вырвали все ваше прошлое существование в этом воплощении, вы бы погасили себя. Вы также не можете уничтожить то, что вы пережили, решения вашей мысли или чувства, как не можете сделать себе другого носа, если ваш вам не нравится. Вполне ясно: нельзя погасить своего прошлого. Тем не менее, собираясь утром вставать, вы заметите: на это всегда надо решиться. Это решение в действительности зависит и от предпосылок вашего нынешнего воплощения, и от многого другого. Но когда я говорю себе, что это зависит от того или другого, разве это мешает тому, что я все-таки должен однажды решиться встать? Может быть это “решение встать” будет так мимолетно, что мы его совсем не захотим, но оно все-таки должно быть, то есть вставание должно быть свободным действием. Я знавал человека, принадлежавшего одно время к нашему обществу, который прекрасно иллюстрировал это положение в том смысле, что ему никогда не хотелось вставать. Он страшно страдал от этого и снова и снова жаловался на это. Он говорил: я не могу встать! Если бы не наступало чего-нибудь внешнего, что по необходимости подымает меня с постели, я бы всегда остался лежать. Он попросту каялся в этом; он клялся, потому что он ощущал это, как сильнейшее искушение, стоявшее в его жизни: он не желал вставать! Из этого вы видите, что это все-таки свободное действие. И то, что в нас заложены известные предпосылки, способствующие той или иной причине, не препятствует нашему свободному действию в отдельном случае. Итак, возникает вопрос... в известном отношении дело обстоит именно так: есть люди... ну, скажем, медленно вылезающие из постели, нуждающиеся в более сильном побуждении, другие встают с радостью. Можно сказать: из этого видно, что имеют значение предварительные условия, что один хорошо воспитан, а другой — плохо. Мы можем увидеть в этом известную необходимость, но это все-таки остается свободным решением. Итак, мы видим в одном и том же факте, в факте нашего вставания, сочетание свободы и необходимости. Они, безусловно, переплетены. Одна и та же вещь имеет в себе и свободу, и необходимость. И я прошу не упускать из виду, что при внимательном рассмотрении нет места спору: свободен человек или нет, но можно лишь сказать: во всяком действии человека сплетаются свобода и необходимость.

Откуда же это происходит? Мы не подвинемся далее в нашей духовной науке, если не будем рассматривать человеческое одновременно со всем мировым соотношением. Откуда же это? Я скажу сейчас сравнительно простую вещь, но имеющую огромную важность: то, что действует в нас как необходимость, что мы рассматриваем, как необходимость, это есть прошедшее в нас. Мы должны пройти через что-нибудь, что отлагается в нашей душе. Оно остается тогда в нашей душе и действует далее как необходимость.

Теперь, мои милые друзья, вы можете сказать: каждый несет в себе свое прошлое, каждый тем самым несет в себе необходимость. Настоящее не имеет в себе характера необходимости, иначе свободное действие в настоящем не было бы непосредственно дано. Но в настоящем действует прошедшее и связывается со свободой. Благодаря продолжающемуся воздействию прошедшего, необходимость и свобода тесно сплетаются в одном и том же действии.

Если мы поглядим на себя, если мы займемся самонаблюдением, мы скажем: необходимость не только в природе вовне, но она и внутри нас. Но, смотря на эту необходимость, мы должны смотреть на наше прошлое. Это даст духовному исследователю важную точку зрения, бесконечно важную точку зрения. Он познает связь между прошедшим и необходимостью. И тогда он начинает испытывать природу и находит в природе необходимость и познает, изучая природные явления, что все то, что естествоиспытатель встречает в природе как необходимость, есть тоже прошедшее. Что такое вся природа с ее необходимостью?

На это нельзя ответить, если не искать ответа в основах духовной науки. Мы теперь проходим бытие Земли. Ему предшествовало бытие Луны, Солнца, Сатурна. В эпоху Сатурна — прочтите об этом в “Тайноведении” — планета еще не имела нынешнего вида Земли, она была совсем другая. Исследуя Сатурн, вы видите: там все внутри похоже на мысли. Там еще не падают камни на Землю. Нет еще плотного физического. Во всем одни лишь тепловые воздействия. Оно напоминает то, что происходит во внутреннем человека. Это душевные воздействия, мысли, оставленные божественными духами. И они остались. И вся нынешняя природа, которую вы обозреваете в ее необходимости, вся эта природа была некогда свободной, была свободным деянием Богов. И лишь потому, что это уже прошедшее, что то, что развилось на Сатурне, Солнце и Луне, перешло к нам так, как продолжают в нас действовать наши детские мысли, лишь потому эти мысли Богов, перешедшие из бытия Сатурна, Солнца и Луны в земное бытие и ставшие прошедшими мыслями, кажутся нам необходимостью.

Когда вы теперь, мои милые друзья, кладете руку на твердый предмет, что это, в сущности, значит? Это значит, что то, что заключено в твердом предмете, было некогда, в давно прошедшие времена, заключено в мысли, и эта мысль осталась, как остаются в нас мысли нашей молодости. Когда вы смотрите на свое прошлое и ощущаете его как живое, вы видите в себе становление природы. Как то, что вы сейчас думаете или говорите, не является необходимостью, но свободой, так то, что составляет ныне земное бытие, было свободой на прежних ступенях бытия. Свобода развивается все дальше, а, пребывая, она становится необходимостью. Если бы мы видели то, что теперь происходит в природе, нам бы не пришло в голову называть это необходимостью. Мы видим в природе лишь отошедшее. То, что сейчас составляет природу, духовно. Этого мы не видим.

Благодаря этому человеческое самопознание получает совершенно особое космическое значение. Мы имеем теперь некую мысль. Она в нас. Мы, конечно, могли бы и не иметь ее. Но, продумав эту мысль, мы сохраняем ее в нашей душе. Теперь она — уже прошлое. Теперь она действует, как необходимость, представляет собой еще тонкую необходимость, не такую плотную материю, как в природе вовне, потому что мы люди, а не Боги. Мы доходим до того, что видим в себе эту внутреннюю природу, которая остается в нас, как наша память, как наши воспоминания, и является действенной в наших необходимостях. Но то, что теперь является мыслями в нас, станет уже внешней природой на Юпитере, на Венере. Там они будут действовать, как внешнее окружение. И то, что мы теперь видим вокруг нас, как внешнюю природу, было некогда мыслями Богов.

Мы говорим теперь об Архаях, Ангелах, Архангелах и т.д. Они мыслили в прошлом так, как мы мыслим теперь. Их мысли остались как их память, и эту память мы теперь созерцаем. Мы можем лишь внутренне созерцать наши воспоминания во время земного бытия. Но внутренне оно уже стало природой. Мысли Богов во время прежних планетарных состояний стали внешними, и мы видим их, как внешнее.

Видите ли, мои милые друзья: правда, глубокая правда, что до тех пор, пока мы земные люди, мы мыслим, мы погружаем как бы мысли в нашу душевную жизнь. Там они становятся начатками природного бытия. Но они в нас. Но когда наступит бытие Юпитера, они выйдут из нас. И то, что мы теперь думаем, что мы вообще переживаем в себе, станет тогда внешним миром. И тогда мы с более высокой ступени будем взирать, как на внешний мир, на то, что теперь является нашим внутренним миром. То, что когда-то переживается в свободе, превращается в необходимость.

Это очень, очень важные точки зрения. И только держась этих важных точек зрения, можно прийти к пониманию своеобразного хода исторических событий, понять современные события, то, что сейчас разыгрывается. Ибо эти события непосредственно заставляют нас искать путь от субъективного к объективному. Субъективны мы, в сущности, только в настоящем. Как только мы вышли за настоящий момент и протолкнули субъективное в душевную жизнь, оно получает самостоятельное бытие; правда, сперва лишь в нас. Но оно получает самостоятельное бытие. И в то время как мы живем далее с другими мыслями, прежние мысли продолжают жить, пока лишь в нас. Мы даем им до поры до времени оболочку. Но эта оболочка однажды отскочит. И в духовном дело обстоит уже иначе. Поэтому вы должны с этой точки зрения рассматривать событие, которое я гипотетически поставил перед вами. Если смотреть внешне, то обрушилась скала и задавила туристов, но это лишь внешнее выражение того, что происходит в духовном. И происходящее в духовном является другой стороной события, столь же объективной, как и первая.

Вот то, что я хотел развить сегодня, чтобы показать, мои милые друзья, как сплетаются свобода и необходимость в мировом становлении и в том становлении, среди которого мы сами находимся, как живые люди; как мы сплетены с миром, как мы сами ежедневно, ежечасно становимся тем, что природа являет нам извне. Наше прошлое в нас самих есть уже кусок природы. И мы переступаем за этот кусок природы, развиваясь далее, как и Боги прошли через свое развитие, через свое природное развитие, становясь более высокими Иерархиями.

Это один из тех многочисленных путей, которые все снова и снова должны показывать нам, как все то, что происходит в физическом, не может быть односторонне обсуждаемо лишь по своему физическому облику, но как должно принимать во внимание, рядом с физическим обликом, еще скрытое духовное. Как истинно то, что наше физическое тело имеет в себе еще эфирное, так же истинно то, что в основе всего чувственного лежит сверхчувственное. И из этого мы должны вывести заключение, что наш взгляд на мир, в сущности, очень несовершенен, если он ограничивается тем, что представляется нашему глазу, что протекает вовне. В то время как внешне происходит нечто совсем другое, внутри, в духовном, одновременно связанное с ним, может происходить нечто, что имеет большее, незримо большее значение, чем то, что представляется нашему физическому взору. То, что души засыпанных людей пережили в духовном, может быть несравненно значительнее, чем то, что внешне произошло. Это имеет отношение, как мы увидим, ко всей будущности этих душ.


Распечатать Распечатать    Переслать Переслать    В избранное В избранное

Другие публикации
  • Первая лекция (Берлин, 25 января 1916 года).
  • Третья лекция (Берлин, 30 января 1916 года).
  • Четвёртая лекция (Берлин, 1 февраля 1916 года).
  • Пятая лекция (Берлин, 8 февраля 1916 года).
    Вернуться назад


  •  Ваше мнение
    Ваше отношение к Антропософии?
    Антропософ, член Общества
    Антропософ, вне Общества
    Не антропософ, отношусь хорошо
    Просто интересуюсь
    Интересовался, но это не для меня
    Случайно попал на этот сайт



    Всего голосов: 4439
    Результат опроса