Первый документ, который я хочу привести, - письмо Достоевского к Наталье Фонвизиной от января/февраля 1854 года, которое содержит в себе, по выражению Достоевского, символ веры, символ его веры в Христа; но на самом деле речь идет о большем: о переживании Христа.
Прежде, чем остановиться подробнее на этом письме, мне хотелось бы напомнить, что Наталья Фонвизина принадлежала к той группе жен декабристов, которые заботились о Достоевском и его товарищах по несчастью, ободряли их, когда они в середине января 1850 года на одиннадцать дней остановились по пути в Омск в Тобольске; кроме того, они одарили каждого экземпляром Нового завета. Как известно, Достоевский потом всю жизнь не расставался с этой книгой; она всегда лежала на его письменном столе; уезжая, он брал ее с собой. О значении чтения Евангелия во время пребывания в Омском остроге (с января 1850 по январь 1854 года) Достоевский высказался позже (в 1873 году), как мне кажется, странно скрытно: «Четыре года пролежала она под моей подушкой в каторге. Я читал ее иногда и читал другим».
Но есть свидетельство вдовы Достоевского, приведенное литератором Н.Н. Кузьминым в 1901 году: Достоевский «говорил, что надежда оживала в его сердце только благодаря Евангелию, в котором он находил поддержку, чувствуя каждый раз, когда за него брался, особый прилив бодрых сил и энергии». Этими словами Кузьмин передает сообщение вдовы. Но следует процитировать и другой отрывок, где Кузьмин говорит от собственного имени: «Из Нового завета «развенчанный, как библейский Иов, всеми забытый и отрезанный от живого мира писатель... черпал и силы, и бодрость, и... глубокую веру и надежду на лучшее будущее...» Остается открытым вопрос, указала ли вдова Достоевского Кузьмину на значение для Достоевского книги Иова или он приводит это сравнение на основе собственного наблюдения, собственного ощущения. В любом случае это сравнение знаменательно.
Есть еще и третье высказывание о значении Евангелия во время пребывания Достоевского в Омском остроге. По свидетельству дочери Любови Достоевский «задумывался над каждым словом, выучил ее» - т.е. книгу Евангелия - «наизусть и никогда не забывал».
Обратимся теперь к письму от января/февраля 1854 года, которое, следовательно, было написано тогда, когда Достоевский уже был освобожден из острога, но еще находился в Омске. Я хотел бы сначала подвести к центральной части письма, а затем привести ее с незначительными сокращениями, фраза за фразой, и прокомментировать.
Он - пишет о себе Достоевский - представляет себе, как чувствует себя изгнанник, когда он возвращается на родину и ему «приходится переживать вновь, в... воспоминании, все свое прошедшее горе. Это похоже на весы, на которых взвесишь и узнаешь точно настоящий вес всего того, что выстрадал, перенес, потерял...» Немного позже Достоевский пишет, что «в такие минуты» - очевидно, имеется в виду: в минуты взвешивания горя- «жаждешь... веры... и находишь ее, собственно потому, что в несчастье яснеет истина».
Это позитивная, преисполненная надежды фраза: жажда веры переходит в умение верить; этому переходу, собственно говоря, ничего не может препятствовать. Но основа все-таки трагична: нужно сначала справиться с несчастьем. Для Достоевского это четыре года в Омске и предстоящая ему четырехлетняя солдатская служба в Семипалатинске. Путь, следовательно, таков: несчастье с тяжким душевным мучением, затем жажда веры, затем обретение веры. Он, Достоевский, «дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я это знаю) до гробовой крышки».
Достоевский, следовательно, говорит о том, что общее развитие культуры, естествознание с вытекающей из него верой в прогресс больше не допускают религиозной веры. Все это передается и ему. Если он потом говорит, что не сможет преодолеть эти сомнения до конца своей жизни, то это звучит очень пессимистически, более пессимистически, чем предыдущая фраза. Но можно также сказать, что Достоевский в конце концов все-таки нашел уверенность в своем мировоззрении, основанном на Христе.
«Каких страшных мучений стоило и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных». Опять пессимистическое, даже трагичное признание! Достоевский раздвоен, колеблется между верой и неверием. Он хочет верить; но если он предается вере, дают о себе знать контраргументы; они препятствуют его укреплению в вере. Наивная религиозность полагает, что жажда веры - это что-то положительное, это хороший знак, она может вылиться в конце концов только в умение верить. Но Достоевский страдает из-за того, что контраргументы умножаются; жажда усиливается, но утоления ее не происходит.
«И однако же Бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим...» Признание, которое вновь обнадеживает. Внутренняя раздвоенность выливается в переживание высшей гармонии, в переживание действия божественного во всем поистине человеческом. Только жаль, что это лишь редкие минуты благодати, которые не озаряют другие, намного более долгие состояния раздвоенности, не помогают преодолеть их. Эти состояния душевного мучения возвращаются после коротких минут переживания гармонии. Но если посмотреть на более позднее время жизни Достоевского, то мы все-таки можем сказать: эти моменты стали доминирующим элементом в душе Достоевского; ведь он говорит в конце своей жизни, что «через большое горнило сомнений» его «осанна прошла». Тогда его душа была уже беспрерывно открыта для Христа, и врата его души не могли быть затворены никакими сомнениями.
Вернемся к письму от января/февраля 1854 года. «В такие-то минуты я сложил в себе символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но с ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть». Чудесное место, сформулированное из самого внутреннего переживания, с внутренней правдивостью. В то время как обычно с выражением «символ веры» ассоциируются ссоры и перебранка богословов и церковная политика, здесь мы знаем: все выстрадано и в силу этого - истинно и правдиво. Однако Достоевский может жить в этом символе веры только в редкие минуты; он еще не может удержать его. Символ веры разрушается сомнением и неверием, уничтожается, предстает чем-то абсурдным. Можно действительно сказать: это как у Иова во время его страданий, когда фазы сопротивления, протеста, сомнения и отчаяния чередовались с немногими светлыми моментами надежды. Более того: в Достоевском, очевидно, неосознанно для него, всплывает воспоминание о чтении книги Иова, а именно, о том месте, где Иов говорит: «Если бы взвесить мое горе, на весы положить мое несчастье - было б оно тяжелее песка морского.» (6,2.3а) Еще раз приведу сравнение с весами в письме Достоевского: «Это похоже на весы, на которых взвесишь и узнаешь точно настоящий вес всего того, что выстрадал, перенес, потерял.» Смысл обоих мест в том, что выстраданное ничем не может быть возмещено. Вряд ли можно считать случайным, что Достоевский в своем письме сам, независимо от книги Иова, передает бесконечную меру выстраданного в образе взвешивания.
Но найдем ли мы также указание на второй предложенный мной ключевой текст Библии, на тот рассказ об исцелении одержимого? Я думаю - да, в последней фразе. Она гласит: «если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной».
Это, конечно, сформулировано парадоксально. Достоевский ощущает, что среди сторонников современной веры в прогресс нет готовности принять его символ веры, что нет моста между его и их мировоззрением. Достоевский на опыте убедился, что такого моста нет, когда он бывал в окружении Белинского, потом Петрашевского. Если попытаться удалить парадоксальное из формулировки Достоевского, можно ее представить так: если бы мне хотели доказать, будто человеческий разум не допускает представления, что через Христа неземная сила вступила в земной мир, что с этой духовной силой силы земные ничего не могли поделать, не могли ее уничтожить, - и далее у Достоевского должно было бы, собственно говоря, следовать: я бы этой логике не покорился, а вопреки ей держался бы моей веры. Но у Достоевского стоит: «... то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом». Т.е. сфера аргументов, доказательств и дискуссий оставлена Достоевским, он переходит в сферу волевых действий: он был бы готов, следуя за Христом, оставить подчиняющийся земному разуму мир, чтобы оставаться с Христом, чтобы быть с Ним. И эта решимость - как я убежден - имеет свой прообраз в этом евангельском рассказе: «И просили Его» - как говорится у Луки - «весь народ... окрестности удалиться от них... Он вошел в лодку, и возвратился. Человек же, из которого вышли бесы, просил Его, чтобы быть с Ним».
Поведение исцеленного Христом становится, можно сказать, светлым примером для Достоевского: что бы ни думал окружающий мир, как бы он ни был убежден, что может обойтись без Христа, тот исцеленный, и также Достоевский игнорируют это, не покоряются мнению большинства, но следуют собственному внутреннему голосу.
Эта готовность остаться с Христом в глазах Достоевского не может быть предметом интеллектуальных дискуссий; Христос для Достоевского в те редкие минуты - просто реальность, более высокая реальность, чем любая разумная истина мира сего. И это переживание Христа для него - нечто столь драгоценное, что он, будучи признанным писателем, ради этого готов быть дискредитирован и изолирован.
Обратимся теперь к «Запискам из подполья». Это произведение стоит в начале главной фазы творчества Достоевского; более того - как выяснил Лев Шестов, оно является зачатком пяти великих романов периода его художественной зрелости. К разработке текста «Записок из подполья» Достоевский приступил в январе 1864 года, т.е. примерно через два месяца после своего сорокадвухлетия. Хотя Достоевский уже раньше вынашивал основные идеи «Записок из подполья», все же два события 1863 года дали важные импульсы к этому произведению. С одной стороны, это выход в свет романа Чернышевского «Что делать?», последняя часть которого была опубликована в конце мая 1863 года в журнале «Современник». Материалистическое мировоззрение автора и воображаемая им картина будущего золотого века со счастливыми людьми, служащими друг другу исходя из «разумного эгоизма», вызвали резкий протест Достоевского.
С другой стороны, в конце октября, т.е. незадолго до своего сорокадвухлетия, Достоевский увидел на выставке Академии художеств в Петербурге картину Николая Ге «Тайная вечеря», написанную в том же году, картину, привлекшую тогда всеобщее внимание. Это реалистическое произведение не содержит в себе указания на происхождение Христа из божественно-духовных миров; двое обыкновенных людей поссорились, после чего один из них, Иуда, с угрозой выходит, оставляя другого, Иисуса, опечаленным в кругу своих друзей. Достоевского, который жил в убеждении о «чудотворной красоте Христа» (1873 год), эта картина, очевидно, озадачила и возмутила. В «Записках из подполья» он подробно разбирает образ будущего, нарисованный в романе Чернышевского; он коротко намекает на картину Николая Ге.
Но и сама жизненная ситуация Достоевского, сложившаяся непосредственно во время разработки «Записок...», должна быть учтена. В октябре 1863 года его вызвали к смертельно больной жене Марии Дмитриевне во Владимир. Он перевез ее оттуда в Москву и самоотверженно ухаживал за ней до ее кончины 15 апреля 1864 года. Но это время было не только внешне временем больших забот; в своей душе Достоевский задавался вопросом, какое значение имела его связь с Марией Дмитриевной, с которой он жил врозь в последнее время. Этот вопрос ощущается в записках, полных глубоких мыслей, которые он написал сразу после смерти жены.
Есть свидетельство, что с Марией Дмитриевной в последнюю фазу болезни случались странные галлюцинации; она жаловалась, что в комнате много чертей. Тогда врач открывал форточку, платком выгонял чертей, после чего больная успокаивалась. Так что для Достоевского к физическому и душевному напряжению, связанному с уходом за умиравшей, добавлялось еще соприкосновение с духовным миром враждебных человеку, желающих его погибели сил.
По замыслу автора «Записки из подполья» являются размышлениями и автобиографическими записками 40-летнего мужчины, еще в возрасте 20 лет пришедшего в странное душевное состояние, которое современный психиатр, наверно, назвал бы патологическим. С тех пор он живет в мерзкой, вонючей подпольной комнате на краю Петербурга. Он говорит о времени, когда ему было 20 лет: «Чем больше я сознавал о добре и о всем этом «прекрасном и высоком», тем глубже я и опускался в мою тину и тем способнее был совершенно завязнуть в ней». В течение своей 19-летней работы коллежским асессором он грубо обращался с просителями, даже мучил их. За год же до написания своих записок он унаследовал достаточную сумму денег и вышел в отставку; но прежде всего он перестал иметь контакты с другими людьми; он жил совершенно один, обособившись от окружающего мира. Он даже говорит о том, что с горя сознательно похоронил себя заживо в свое подполье, где он пренебрегает своей жизнью «нравственным растлением».
Будучи высокоинтеллектуальным и начитанным, этот человек полемизирует против рационализма; ему невозможно верить в прогресс человечества; эта вера для него бессмысленна. Циничными аргументами он доводит эту веру до абсурда, отдавая себе отчет в том, что в глазах своих современников он - сумасшедший. Ни в чем, кажется, не видна цель жизни, к которой стоило бы стремиться; все отрицается; жизнь полностью лишена всякого смысла.
Два места «Записок из подполья» имеют, как мне кажется, решающее значение для осмысления произведения; они должны быть рассмотрены более подробно. В первом месте, почти в начале, Подпольный человек говорит, что он, собственно говоря, не скверно обращался с просителями, и «в сущности никогда не мог сделаться злым. Я поминутно сознавал» - т.е., когда старался сделаться злым - «в себе много премного самых противоположных тому» - т.е., превращению в злого человека - «элементов. Я чувствовал, что они так и кишат во мне, эти противоположные элементы. Я знал, что они всю жизнь во мне кишели и из меня вон наружу просились, но я их не пускал, не пускал, нарочно не пускал наружу. Они мучили меня до стыда; до конвульсий меня доводили и - надоели мне наконец, как надоели!» Этот анализ самого себя, что и не удивительно, не совсем логичен; ибо, очевидно, не имеется в виду, что эти элементы противостояли тому, чтобы он сделался злым, т.е. предотвращали бы это. Скорее имеется в виду, что Подпольный человек чувствовал, что он предался бы полностью злу, если бы уступил желанию этих элементов и пустил бы их наружу. Этого он, в конце концов, все-таки устрашился. Как уже было сказано, сегодняшний психиатр назвал бы состояние Подпольного человека патологическим. Но авторы новозаветных книг могли бы дать этим элементам более конкретное название, а именно - «бесы», и говорили бы об одержимости. С исключительно темным, призрачно темным местом мы имеем дело, и это в произведении, где уже достаточно тревожно-тёмных мест, открывающихся перед читателями как бездна!
С другой стороны, в этом произведении есть одно светлое место, примерно в его середине. Там Подпольный человек говорит, что он точно знает, «что вовсе не подполье лучше», - имеется в виду: чем нормальный, внешний мир, захваченный верой в прогресс, - «а что-то другое, которого я жажду, но которого никак не найду! К черту подполье!»
Мы вряд ли можем усомниться в том, что здесь подразумевается, если сравним это с одной фразой из письма Достоевского от января/февраля 1854 года, к которому мы ранее обращались: «Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных». Через эти душевные мучения Достоевский пробивался в редкие моменты до переживания близости Христа. На подобное переживание и надеется его Подпольный человек. Окончательной уверенности в этом мы можем достичь благодаря письму Достоевского от 26 марта 1864 года, где он пишет, что цензура пропустила места, в которых он глумился над всем и иногда богохульствовал «для вида», «а где из всего этого я вывел потребность веры и Христа, -то запрещено». Во время написания «Записок...» Достоевский полностью ориентировался на настоящее для него время, он имел в виду современные ему тенденции и развитие; он непосредственно переживал тогдашние дискуссии и был вполне современным человеком. Он подчеркивает в примечании в начале «Записок из подполья», что «хотел вывести перед лицо публики, повиднее обыкновенного, один из характеров протекшего недавнего времени. Это - один из представителей еще доживающего поколения». И все-таки отчетливо заметно душевное родство между Подпольным человеком Достоевского и тем одержимым новозаветного рассказа, в которого вошел «легион» бесов. И современники Достоевского, не понимающие «чудотворной красоты Христа», - а это обнаруживается для Достоевского в «Тайной вечере» Николая Ге, - и мечтающие об обществе, находящемся под властью «разумного эгоизма», имеют своими предшественниками тех земляков одержимого, которые выдворяют Христа из своей страны.
В качестве другого документа возьмем роман «Преступление и наказание» и зададимся вопросом: дает ли он понять, что этот новозаветный рассказ об исцелении одержимого был особенно близок Достоевскому. Речь не идет о большем, я все снова подчеркиваю: прямых ссылок не найдется ни в романе, ни в подготовительных материалах к нему. Роман выходил в свет в течение 1866 года; между завершением этого романа и началом работы над романом «Бесы» пролегают три года.
Как известно - я уже указывал на это в моей первой лекции на тему «Достоевский и книга Иова», - особую роль в романе играет повествование Евангелия от Иоанна о воскрешении Лазаря: Соня читает Родиону Раскольникову этот рассказ; и это становится началом духовного перерождения или возрождения. Но только началом! Завершение этого душевного процесса уже далеко не так тесно связано с этим рассказом.
В конце романа Раскольников переживает следующие события: признание в совершенном им преступлении, продолжающийся несколько месяцев процесс, затем вынесение приговора к восьмилетней каторге, и потом первые девять месяцев каторги в городе на Иртыше; очевидно, это Омск. После этих первых девяти месяцев - как раз во время Великого поста - Раскольников переносит болезнь, в ходе которой он бредит. После пасхи происходит его внутреннее преображение, а по существу - воскресение, причем это воскресение есть в то же время осознание им своей любви к Соне, которая сопровождала его к месту отбытия наказания.
Хотя и говорится, что Раскольников на судебном процессе на вопрос, почему он заявил о совершенном им преступлении, сказал, что это было «чистосердечное раскаяние», Достоевский сразу же добавляет: «Все это было почти уже грубо...» Можно, то есть, уже здесь сомневаться, признался ли Раскольников, раскаявшись в глубине души, или - что намного вероятнее - просто хочет отделаться от вопроса судьи пустой фразой. Вскоре мы получаем однозначное подтверждение: о первых девяти месяцев каторги говорится: «... ожесточенная совесть его не нашла никакой особенно ужасной вины в его прошедшем, кроме разве простого промаху, который со всяким мог случиться». «И хотя бы судьба послала ему раскаяние - жгучее раскаяние, разбивающее сердце, отгоняющее сон, такое раскаяние, от ужасных мук которого мерещится петля и омут! О, он бы обрадовался ему! Муки и слезы - ведь это тоже жизнь, но он не раскаивался в своем преступлении». И: «Вот в чем одном признавал он свое преступление: только в том, что не вынес его и сделал явку с повинною».
Во время посещений Сони он «угрюм», «несловоохотлив», углублен в самого себя и ото всех как бы заперся»; он был и «груб с нею». Он думал, что Соня «будет заговаривать о Евангелии»; но она сдержалась. Только незадолго до своей болезни он сам попросил Евангелие у нее, и она принесла ему молча книгу. Но он ее не раскрывал, а положил под подушку.
Здесь можно было бы подумать, что Раскольников в своем процессе внутреннего перерождения совсем отброшен назад, что он вновь возвращается к прежней ожесточенности.
Итак, прорыв к внутреннему возрождению происходит не благодаря повторному чтению Евангелия, например, чтению рассказа о воскрешении Лазаря, но вследствие бредового сна с апокалиптическим характером. Ему снились трихины, идущие на Европу, причем эти трихины оказываются духами, одаренные умом и волей. «Люди, принявшие их в себя, становились тотчас же бесноватыми и сумасшедшими». «Целые селения, целые города и народы заражались и сумасшед-ствовали». «Не знали, кого и как судить, не могли согласиться, что считать злом, что добром». Происходит спор и борьба всех против всех, ибо каждый считает, что он владеет абсолютной истиной. «Все и всё погибало». Только в конце коротко показывается полная надежды перспектива на «новый род людей и новую жизнь».
Итак, мы видим: Достоевскому недостаточно дать Раскольникову пережить духовную силу Христа через рассказ о воскрешении Лазаря. Это было бы для него слишком гладко, слишком прямо. Раскольников должен познакомиться с силами, стоящими за самим феноменом зла. Достоевский хочет, так сказать, снять покров, который лежит на преступлении; он хочет показать истинную причину преступлений: злые духи, которые делают человека одержимым ими, омрачают Я-сознание, стремятся только к одному - развязать среди людей как можно быстрее и как можно сильнее борьбу всех против всех. Этой противоборствующей Богу силой был охвачен и Раскольников, когда совершал свое преступление. Кстати говоря, это познание появилось в Раскольникове уже до явки с повинной, но лишь на короткий момент и не по собственному почину. Еще в Петербурге Соня говорит Раскольникову: «От Бога вы отошли, и вас Бог поразил, дьяволу предал». И Раскольников отвечает: «Я ведь и сам знаю, что меня черт тащил». Но тогда это остается признанием еще только на словах, не влечет за собой никаких последствий в жизни. Я замечаю попутно всю очевидность созвучия этого места с описанной в книге Иова основной проблемой: также и в книге Иова речь идет о том, что человек предается допускаемой Богом противоборствующей силе и должен потом в состоянии отдаленности от Бога бороться с этой силой.
Хотя Достоевский говорит, что бред для Раскольникова был «бессмысленный», все-таки совершенно ясно, что проход через этот бредовый сон оказался решающим моментом в процессе внутреннего воскресения Раскольникова. В конце концов наступает день, когда завершается внутреннее воскресение Раскольникова, когда он осознает свою любовь к Соне. Сначала он один на реке Иртыше, он видит по ту сторону реки кочевые юрты: «Там была свобода и жили другие люди, совсем не похожие на здешних, там как бы самое время остановилось, точно не прошли еще века Авраама и стад его».
Как часто, наверно, за четыре года пребывания в Омске Достоевский и сам смотрел в тот мир, который казался воспоминанием о времени патриархов! Время до возвещения Десяти заповедей, до судьбы Иова, время, когда еще в глубине души не нужно было делать выбор между добром и злом.
Когда Соня подходит, Раскольников как бы бросает к ее ногам и он обнимает ее колени». «В этих больных и бледных лицах уже сияла заря обновленного будущего, полного воскресения в новую жизнь». «Он воскрес.» Соня подтолкнула и сопровождала весь этот процесс воскресения полным сочувствия сердцем; она представляет собой духовную силу Христа; через Соню действует Христос. Раскольников, бросаясь на колени перед ней, ощущает эту силу, помогающую победить зло, которую зло не может выдержать.
Одержимость как основа совершаемого человеком зла, будь оно совершено над другим человеком (как в случае Раскольникова) или над самим собой (в случае одержимого на восточном берегу Генисаретского озера, которому грозило быть доведенным до самоубийства) и исцеляющая и восстанавливающая сила Христа - это те мотивы, которые делают окончание романа «Преступление и наказание» прозрачным для того новозаветного рассказа.
Кстати говоря, уже современник Достоевского, его знакомый критик Евгений Марков усмотрел связь романа «Преступление и наказание» с темой романа «Бесы»: «Последние страницы этого романа служат как бы введением в новый роман, как бы программою «Бесов»...» Сон Раскольникова относительно бесов - «вся идея их», (т.е. романа «Бесы»), «весь их замысел и внутреннее содержание; три тома «Бесов» служат только подробною иллюстрацией этого краткого основного текста...»
АндреасШнебеле (Автореферат лекции)
(Окончание в следующем номере) |