Антропософия - Антропософия

http://anthroposophy.ru/index.php?go=Pages&in=view&id=299
Распечатать

Андреас Шнебеле. «... Чтобы быть с Ним». Искания Христа Федором Достоевским



Достоевский и книга Иова

В двух лекциях Рудольфа Штайнера 1905 и 1906 годов (GA 93а и 95) говорится, что до воплощения, до соединения с зачатком физического тела чело­век переживает предварительное видение пред­стоящей земной жизни, и именно тогда, когда он соединяется со своим будущим эфирном телом. "Видят не все подробности, но в самых общих чер­тах имеют перед собой все условия грядущей жиз­ни. Этот момент чрезвычайно важен". Вся карма из предшествующих жизней выявляется как фактор будущего в этом предварительном видении. Это относится ко всем людям. Но в упомянутой лекции 1906 года следует еще нечто, относящееся лишь к людям определенной судьбы: "Бывает, что люди, которые много страдали в предыдущих жизнях и пережили нечто очень тяжелое, при виде новых условий и судеб получают шок и удерживают душу от полного воплощения, так что только часть души входит в тело. Следствием шока при таком пред­варительном видении оказывается рождение идио­та или эпилептика". Складывается впечатление, что многие страдания и тяжелая судьба в преды­дущих жизнях являются само собой разумеющейся кармической основой эпилепсии или же идиотии.

С более внешней, обывательской точки зрения можно было бы представить себе, что страдания в одной жизни должны были бы, собственно, привести к такой следующей жизни, где в порядке компенса­ции все должно пройти легко и без больших усилий. Но об этом ни слова у Штайнера! Он говорит о лю­дях, ставших зрелыми в муках, о людях, которые из высших соображений в своем высшем Я повторно стремятся к страданию, но незадолго до воплоще­ния, во время предварительного видения, в своем более внешнем Я, уже обращенном к внешнему ми­ру, пугаются собственного высшего решения.

Известно, какое значение для Достоевского имело соприкосновение с иными мирами в момен­ты эпилептического припадка, какие минуты сча­стья он испытывал, переживая всеединство. Их можно истолковать как исходящую из глубин души попытку возобновить и заново оживить связь с соб­ственным высшим решением, а именно: с решени­ем страдать. Но, с другой стороны, эти припадки были, конечно, чем-то болезненным и приводили к длящемуся часто по несколько дней подавленному состоянию.

Рудольф Штайнер обсуждает проблемы эпилеп­сии и идиотии, сопоставляя их друг с другом; эту связь переживал и Достоевский: он был охвачен постоянным страхом, что его эпилепсия может привести к идиотии; и в своем романе "Идиот" он подошел к этой связи еще ближе.

Попытаемся обобщить то, что мы уже отмечали до сих пор: высшее Я Достоевского перед вопло­щением решилось на то, чтобы не относиться к жизни легко, не жить поверхностно; оно приняло решение опять пройти через многие страдания. Это Я уже до воплощения решилось не давать в себе места отчаянию при виде человеческой сла­бости и хвори, а также перед лицом преступлений и человеческой подлости; он хотел опять жить из силы Божественного.

Перед своим рождением душа Достоевского пе­режила уже, конечно не во всех подробностях, но в общих чертах, что за жизнь предстоит ей, и, в от­личие от своего высшего Я, устрашилась. Это при­вело к тому, что Достоевский вступил в жизнь с предрасположением к эпилепсии, которая и обна­ружилась позднее. Важную роль при этом играло то, что он пережил 22 декабря 1849 года; первые припадки случились, вероятно, уже в Омском ост­роге, а позже в Семипалатинске.

Когда восьмилетний Достоевский в понедельник Страстной недели был впечатлен историей судьбы Иова, у него было переживание высшего пробуждения, приведшее его в какой-то степени к самому себе: он уже тогда ощутил, что он хочет жить в этом жизненном настроении, с этой этикой. Позже, став писателем, он мог органически включить соб­ственные жизненные идеалы и идеалы книги Иова в свои романы, осмысливая их, ибо для него не существовало разницы между собственными идеа­лами и идеалами книги Иова.

Но не только в переживании чтения из книги Ио­ва в ходе церковной службы страстного понедель­ника 1830 года мы можем увидеть действие муд­рых водителей судьбы, но также еще в одном со­бытии, которое относится уже к пасхальному вре­мени 1832 года. Летом 1831 года отец Достоевско­го купил село Даровое, в ста пятидесяти километ­рах юго-восточнее Москвы. На третий день пас­хальной недели 1832 года вся семья сидела в мос­ковской квартире за вечерним чаем; разговор шел о деревне и о предстоящем летнем пребывании там. Вдруг вошел управляющий имения и сообщил встревоженной семье, что вотчина сгорела: избы, амбар, скотный двор и даже яровые семена; один крестьянин погиб. Дочь Достоевского Любовь рас­сказывает, что родители Достоевского в первый момент подумали, "что они полностью разорены; но вместо того, чтобы причитать и жаловаться, они бросились на колени перед образами и просили Бога дать им силы достойно перенести посланное им испытание. Какой великолепный пример пре­данности и доверия к Богу подали они тогда своим детям и как часто мой отец, наверно, вспоминал эту сцену в своей столь неспокойной и несчастли­вой жизни..." Эта сцена вполне соответствует сце­не из начала книги Иова, хотя и в смягченной фор­ме, ибо жизнь детей и здоровье родителей Досто­евского не были затронуты. Но здесь слуга тоже приносит нежданное и плохое известие, подобное посланию Иову. (В немецком языке это вошло в по­говорку "Hiobsbotschaft".) Реакция родителей Дос­тоевского схожа с реакцией Иова. Возникает мысль, что не случайно в названии села родителей Достоевского - "Даровое" - слышится глагол "даровать"; Даровое, подобно достоянию Иова, - не­что, что Бог дал, а потом опять смог забрать. Мож­но быть уверенным, что тогдашнее достойное поведение родителей произвело глубокое впечатле­ние на юного Достоевского. Возникает впечатле­ние, что нужно было показать юному Достоевскому вполне конкретно, что значит воспринять книгу Ио­ва не только как набожное, душеполезное чтение или как толчок к метафизическому умозрению, но для претворения в жизнь и осуществления ее идеалов. Перейдем, однако, от рассмотрения жиз­ни Достоевского к рассмотрению его творчеству.

Существенным элементом ранних произведений Достоевского является его интерес к психологии маленького человека; бедные, запуганные и притесненные люди, которые более или менее тяжело переносят жизнь, которым в жизни не везет — его главные персонажи. Можно с полным правом гово­рить о социально-критическом подходе, так как эти люди, как правило, положительны, симпатичны, хо­тят добра.

Возьмем первый роман Достоевского "Бедные люди" (1846), который сделал его знаменитым. Это переписка между мелким чиновником Макаром Девушкиным и дальней его родственницей, которую он любит, но которая предпочитает ему богатого помещика, ранее, очевидно, обесчестившего ее, а теперь сватающегося к ней. На примере двух мест из писем Девушкина можно обобщить все жизнен­ное настроение, из которого написан роман. Пер­вое их них - то место, где Девушкин размышляет о справедливости мира. "Отчего это так всё случает­ся, что вот хороший-то человек в запустенье нахо­дится, а к другому кому счастие само напрашива­ется? Знаю,... что нехорошо это думать, что это вольнодумство..." Второе место - когда Девушкину становится ясно, что он должен отказаться от лю­бимой женщины: "Конечно, во всем воля Божья;... промысел творца небесного, конечно, и благ и не­исповедим..." Невозможно было бы обобщить эти­ку книги Иова более сжато и точно, чем здесь. Эти­ка романа "Бедные люди" и этика книги Иова - од­на и та же.

Но и в других персонажах рассказов и романов Достоевского мы видим "униженных и оскорблен­ных", более или менее незаслуженно страдающих в жизни. В рассказе "Кроткая" (1876) женщина, ис­кренне любящая своего мужа, мучима этим мужем, дающим волю своему стремлению к власти над ней; в конце концов она находит единственный вы­ход в самоубийстве. Это тот мир, который Иов опи­сывает в своей восьмой речи, мир, где из-за того, что Бог держится в отдалении, сильные и могуще­ственные люди, "восстают против света" (24,13), притесняют и угнетают кротких и слабых (в церков­нославянском переводе встречаются слова "не­мощные" и "кротции"); они зачастую даже принуж­дают их ради выживания нарушать закон.

Возьмем, как пример, образ Сони из романа "Преступление и наказание" (1866), которая стала проституткой, чтобы помочь своей семье. Она же чтением Раскольникову рассказа о воскрешении Лазаря вызывает духовное перерождение убийцы. Как удается Достоевскому в образе Сони обе эти стороны сделать правдоподобными и понятными? Когда Раскольников навещает ее в первый раз в ее квартире, он говорит ей: "Да скажи же мне наконец, ... как этакой позор и такая низость в тебе рядом с другими противоположными и святыми чувствами совмещаются?" Немного позже перед нами прохо­дят мысли Раскольникова: "...настоящий разврат еще не проник ни одною каплей в ее сердце: он это видел; она стояла перед ним наяву..." Но затем он все-таки утрачивает свою уверенность: "Неужели ж и это создание, еще сохранившее чистоту духа, сознательно втянется в эту мерзкую, смрадную яму? Неужели это втягивание уже началось?.." То же переживание мы находим и в книге Иова: и стремление к высочайшей нравственной чистоте, и сознание опасности опуститься в подлость и раз­врат действуют в человеке одновременно. Я уже цитировал эти стихи: "Если водой снеговой омо­юсь, если щелочью очищу ладони - Ты погрузишь меня в сточную яму (можно также перевести: "в грязь"; в славянском переводе: "скверна"), и даже одежда мной побрезгует". (9,30-31)

К концу романа следователь предлагает Рас­кольникову самому заявить о себе и признаться в своей вине; и тогда он, следователь, добьется смягчения наказания, так как считает его мучени­ком. Он говорит ему: "Страдание тоже дело хоро­шее. Пострадайте". "Еще Бога, может, надо благо­дарить; почем вы знаете: может, вас Бог для чего и бережет, страданье ... великая вещь ...в страдании есть идея". Опять этика книги Иова просвечивает в романе; и здесь и там речь идет как о познании ви­ны, так и о познании высшего в человеке, о соеди­нении с этим высшим, о готовности к страданиям, о стремлении к переживанию Бога. Вспомним роман "Бесы" (1871/72), совсем мрачную, беспросветную картину эпохи, заговорщические происки малень­кой группы нигилистов, не страшащихся убийства своего бывшего соратника. Это же действительно люди, которые "восстают против света", если по­нимать это в смысле речи Иова.

В феврале 1876 года в "Дневнике писателя" Достоевский опубликовал статью "О любви к наро­ду...", которую можно рассматривать как квинтэс­сенцию того, что он думал о русском народе. Он обобщает в ней переживания, испытанные в детст­ве в селе Даровом, и позднее - за четыре года пребывания в Омском остроге. В воспоминании Всеволода Соловьева приводится следующее вы­сказывание Достоевского о времени в Омске: "Хри­ста понял ..., русского человека понял и почувство­вал, что и я сам русский, что я один из русского на­рода". Мы видим здесь, что, говоря о русском на­роде, Достоевский говорит и о самом себе. В упо­мянутой статье из "Дневника писателя" он согла­шается, что в русском народе можно найти много дурного, и объяснение этому он видит в истории: русский народ был "постоянно мучим", но также и "предан разврату". Однако, - подчеркивает Досто­евский, - народ сохранил свою красоту, и можно "всю грязь ... извинить, в которую погружен народ наш, и ... отыскать в этой грязи бриллианты".

Итак, горе, страдание, грязь и разврат не есть что-то существенное в русском народе; перед нами не симптомы упадка. Достоевский глубже всматри­вается в русский народ; он требует судить его "по тем великим и святым вещам, по которым он и в самой мерзости своей постоянно воздыхает". Это сопоставление грязи и одновременного стремле­ния к высоким идеалам несомненно поразительно; не составляет особого труда перечислить ряд пер­сонажей из романов Достоевского, которые носят в себе и то и другое, и тем и другим живут. И можно считать центральным следующее место этой ста­тьи: "Если ... так много грязи, то русский человек и тоскует от нее всего более сам, и верит, что всё это - лишь наносное и временное, наваждение диавольское, что кончится тьма и что непременно воссияет когда-нибудь вечный свет". И мы можем добавить, что это - подлинное кредо самого Дос­тоевского; в этом он в высшей степени и без каких-либо оговорок - один из народа.

Опять вспоминаются стихи из книги Иова: "Если водой снеговой омоюсь, если щелочью очищу ла­дони - Ты погрузишь меня в сточную яму, и даже одежда мной побрезгует". (9, 30-31) Было бы труд­но где-нибудь еще в мировой литературе найти место, где бы сопоставлялось столь отчетливо и выражалось на одном дыхании и это стремление к душевной чистоте, и эта погружённость в грязь. Как Иов в горе, муках и грязи воздыхает по новой бли­зости к Богу, так русский народ - и Достоевский вместе с ним - воздыхает из глубины беды, раз­врата и грязи, из тьмы - по вечному свету. Всё вновь интимное переживание книги Иова и собст­венный, непосредственный жизненный опыт нерас­торжимо сливаются в нём воедино.

В последнем произведении Достоевского, рома­не "Братья Карамазовы", более всего можно ус­мотреть отношение к книге Иова. В образе Федора Павловича Карамазова можно увидеть как бы нега­тивное отражение, противообраз Иова, почувство­вать его как настоящего Анти-Иова. Благосостоя­ние Иова - это одна сторона Божественной благо­дати, даруемая за его богоугодную жизнь; Федор Карамазов добывает свое богатство сомнительны­ми сделками. Иов может сказать о себе: "Завет по­ложил я с глазами моими, чтобы не смотреть сла­дострастно на девицу", (31,1) и он дает понять, что никогда не прелюбодействовал, "потому что это -преступление, это - беззаконие, подлежащее суду" (31,9.11). Федор Карамазов - сластолюбец. В то время как Иов до какой-то степени озабочен нрав­ственностью детей и искуплением их вины, единст­венное, что дал Федор Карамазов своим детям на их жизненном пути - это темная жажда жизни, от которой страдают, каждый по-своему, его сыновья. Он их попросту не воспитывает, да и вообще не заботится о них. Насилием над женщиной Федор Карамазов производит на свет своего четвертого сына, который и становится его убийцей.

Кто не знает романа, мог бы, вероятно, поду­мать, что, если обращать одну за другой черты характера уже описанной где-то индивидуальности в их противоположность и включать это в новое ли­тературное произведение, должен получиться до­вольно искусственный персонаж. Можно подумать, что получилось нечто довольно отвлеченное. Но дело обстоит не так; и одно из средств сделать Федора Карамазова настоящим живым лицом со­стоит в том, чтобы дать ему жить в доме Достоев­ского в Старой Руссе. Жена Достоевского и прежде всего его дочь свидетельствуют, что под городом Скотопригоньевском в романе подразумевается Старая Русса, а дом Федора Карамазова - это да­ча Достоевских в Старой Руссе. Надо сказать, нас не особенно удивляет, что слуга Федора Карама­зова среди других духовных произведений читает также книгу Иова; как иначе возможно перенести жизнь рядом с таким "Анти-Иовом"! О старце Зоси-ме у нас уже шла речь, когда упоминалось, как восьмилетний Достоевский познакомился с книгой Иова. Достоевский дает ему те же самые пережи­вания, которые были у него самого в тот страстной понедельник 1830 года. Зосима, духовный отец Алеши Карамазова, умирает во время описанных в романе событий. От тела Зосимы, вопреки ожида­ниям, все-таки исходит запах тления, что делает неуверенными надеявшихся на чудо верующих. Опечален также и Алеша. Его горе растворяется лишь тогда, когда он переживает видение, где ста­рец участвует в браке в Кане Галилейской. Теперь его душа преисполнена ликования.

Мне кажется, что опять мы можем понять наме­рения Достоевского лучше всего через рассмотре­ние судьбы Иова. Иов и Зосима оба ведут безу­пречную, богоугодную жизнь. Но оба они сильно переживают свою телесную прикованность к тлен­ному, разлагающемуся. Нельзя сказать, что они преосуществляют тленное, но они освобождаются от него, идя путем нетленного и этим приближаясь к Богу.

Я говорил о том, как Иов чувствует ответствен­ность за грехи своих детей и как затем он искупает вину своих троих друзей, навлекших на себя гнев Божий. Из воспоминаний врача Достоевского Сте­пана Яновского мы заем, что Достоевский "молился не за одних невинных, но и за заведомых грешни­ков". И мысль, что все за всё виноваты, находится в ряде произведений Достоевского; он вкладывает ее также в уста Старцу Зосиме: "Сделай себя же ответчиком за весь грех людской. Друг, да ведь это и вправду так, ибо чуть только сделаешь себя за все и за всех ответчиком искренне, то тотчас же увидишь, что оно так и есть в самом деле и что ты-то и есть за всех и за все виноват. А скидывая свою же лень и свое бессилие на людей, кончишь тем, что гордости сатанинской приобщишься и на Бога возропщешь".

Известно, что Достоевский не только часто ци­тирует места из Библии, прежде всего места из Евангелий; у него много раз звучат намеки, реми­нисценции библейских формулировок, формулиро­вок Евангелий, на которые иногда не сразу обра­щаешь внимание. Чудесная реминисценция одной формулировки Евангелия есть в рассказе Достоевского о том, как он в первый раз столкнулся с судь­бой Иова: "В первый раз отроду принял я тогда в душу первое семя слова Божия осмысленно", -рассказывает он. Эта фраза вдохновлена опреде­ленным местом в Евангелии, а именно, притчей о сеятеле. Ее можно также назвать притчей об опас­ности, что посеянное семя останется неплодотвор­ным, и о возможности, что оно принесет плод во много крат. Сам толкуя эту притчу, Иисус говорит: "Семя есть слово Божие". И Достоевский говорит о "семени слова Божия", которое он тогда в первый раз осмысленно принял в свою душу.

Принятое тогда в первый раз семя слова Божия было для Достоевского вестью о том, что божест­венно-духовный мир ввиду клеветы противоборст­вующей силы решился отвести от человечества свою благодатно защищающую руку для того, что­бы оно получило возможность завоевать на преис­полненных мучений и заблуждений путях обосно­ванную в собственной душе человека нравственность. И это семя слова Божия, насколько оно со­держится в книге Иова, действительно упало в ду­ше Достоевского на поистине плодотворную зем­лю; оно взошло в его жизни и творчестве и принес­ло плод во много крат. Если мы сегодня прослежи­ваем жизненный путь Достоевского, читаем его произведения, мы можем увидеть, как там все свя­зано с этим принятым им тогда семенем слова Бо­жия, как всё это действительно представляет со­бой плод этого семени.

Существует высказывание Рудольфа Штайнера о Достоевском, сообщенное Маргаритой Волошиной. Оно записано по памяти, и Маргарита Волошина подчеркивает, что может передать его лишь при­близительно. Но это высказывание обнаруживает такую же меткость в характеристике, что и отзыв Рудольфа Штайнера о Гоголе, приводившийся в моей лекции о Гоголе, так что мы можем считать данную передачу надежной. Оно гласит: "В покаян­ной рубахе он стоит перед Христом за все челове­чество".

"Покаянная рубаха..." Это платье-рубашка из грубошёрстной ткани, одеваемое скорбящими и кающимися, которое нам знакомо по некоторым местам из Библии, среди которых и одно место из книги Иова: "Сшил я себе одежду из дерюги..." (16,15) "Перед Христом..." Я говорил уже о том, что современники воспринимали Достоевского в по­следнее время его жизни как пророка, как кого-то, кто близок к Богу. О стремлении Достоевского ко Христу речь будет идти во второй лекции. "За все человечество..." Это значит, что Достоевский мо­лится о всех людях, ходатайствует за них, разде­ляет ответственность за грехи человечества.

Вспомним теперь высказывание Марии Штайнер о Рудольфе Штайнере, с которого мы начали лек­цию: "Рудольф Штайнер претворил в жизнь эту ле­генду (легенду о Храме); он осуществил ее физиче­ским действием; он стал этой легендой. Он своей жизнью возвестил ее человечеству". В завершение этого рассмотрения хочу сказать, что центральным мотивом этой работы было желание провести ана­логию между отношением Рудольфа Штайнера к ле­генде о Храме и отношением Достоевского к книге Иова. Достоевский, подобно Штайнеру, претворил в жизнь книгу Иова, этику главного ее лица; он осуще­ствил книгу Иова физическим действием - он жил по идеалам книги Иова. Он возвестил людям книгу Ио­ва своей жизнью - своей жизнью и творчеством.

Андреас Шнебеле
Автореферат лекции